продуктов. Он дешево платит за то, что его околпачивают. Да, Стах. Смотри и запоминай. Запоминай, потому что скоро придет конец и Бергам и фашизму. Все это до такой степени бесчеловечно, что скоро будет уничтожено.
После окончания рабочего дня Юрека остановил у ворот «третий» Берг. Он сидел на лавочке возле конторы, перед которой росли подсолнечники. Рядом стоял сифон с водой «виши». Берг пил минеральную воду маленькими глотками и отирал со лба пот. Глазки у него светились, как матовые электрические лампочки. Слишком много хватил он коньяку с майором Хапе. Теперь он отдыхал в холодке и, пытаясь унять отрыжку, предавался размышлениям о том, как гибка и богата оттенками человеческая речь. Вот ведь не скажешь этакому Хапе — юнкеру, чистокровному арийцу, владельцу большого поместья где-то в окрестностях Мальборка: «Господин Хане, берите взятку у меня, потому что больше вам никто не даст. О заказе мы уже договорились, я обязуюсь его выполнить в силу неписаного соглашения. Берите денежки: ни Смулковский, ни Липшиц, ни Струве и сын не дадут вам больше, да и то еще подумают хорошенько». Можно ли такому человеку сказать
— Пан Юрек, — заговорил он, отставив стакан, и схватился вдруг за нос — газы от только что выпитой воды с силой вырвались наружу. — Ну как, нравится вам теперь наша мастерская?
— Вы приобрели много новых машин…
— Вот именно… Вы понимаете… — Тут «третий» понизил голос и наклонился вперед, отклеив потные плечи от спинки скамеечки. — Мы увеличиваем национальное достояние. Вы понимаете, это все останется для нас, для Польши. Рабочие не хотят этого понять, ругаются… да… да… Это все останется… останется…
Он уселся поудобней, запустил руку в разрез рубашки и стал почесывать волосатый живот, мягким шаром покоившийся на коленях.
Однажды в субботу Стах остался в мастерской после окончания рабочего дня. Было тихо. Только ночной сторож ходил взад и вперед, постукивая своей можжевеловой палкой.
— Что делаешь, Стах?
— Чемодан.
— Сделал бы и мне. У меня точно такой был, когда взяли в армию на маньчжурскую границу. В середке был нарисован подсолнечник, а по бокам цветы коровяка, — это для того, чтобы с чужим не спутать. Сделал мне его брат, плотничал он у нас в деревне. Ну и парень был. Черный, усатый, горячий, как жеребец. Промышлял том, что крыл крыши. Любил крыши крыть, потому что, говорит, все кругом видно. Я говорил ему: «Куба, нарисуй мне петуха, красного петуха». А он смеется и говорит: «Ты знаешь, глупый, что значит красный петух? Огонь. Хочешь, говорит, чтоб у тебя чемодан сгорел?» Сгореть не сгорел, а украли его, в Томске…
Потом пришел Сильней Млодянек. Он изрядно нализался. Все время что-то напевал, притопывал деревянными подошвами, корчил рожи, подмигивал Стаху. Изо рта у него текли слюни, в уголках губ запеклась белая пена. Он беспокойно перебирал пальцами. Сначала пристал к Стаху, обругал его последними словами. Потом ни с того ни с сего принялся хвалить его, кривляться, стараясь обратить на себя внимание. Он мешал Стаху, и — самое главное — было непонятно, чего ему надо.
Стах ушел раньше времени. Сильвек испортил ему субботний вечер. А Млодянек-младший повалился на кучу стружек и захрапел. Заснул и дед Потшеба, которого всегда с вечера смаривал крепкий сон. Потому-то он и не заметил, как Сильвек часов около десяти, все еще хмельной, тяжелым шагом вышел из барака и поджег механический цех: вылил полбанки масла на сваленные в кучу около стены стружки и подпалил.
Старший Млодянек вышел по нужде из своего жилища и увидел оранжевые языки пламени. Он помчался через весь двор, срывая по дороге со столбов огнетушители. Старому механику удалось справиться с пожаром, прежде чем поднялась тревога.
Сына он настиг за штабелями досок возле сарая. Тот, наверно, убежал бы, если б нога не застряла в щели между брусьями. Отец начал избивать его. Схватил дубовую доску и стал лупить сына, покрякивая, как лесоруб. Сильвек вырвался, влез на доски, оттуда перебрался на крышу сарая, проделал лаз в колючей проволоке и, оставляя на ней клочья одежды и кожи, соскочил вниз, на соседний двор. Больше никто его не видел. Говорили, будто его вывезли в Германию на работы. Ходил также слух, что его схватили без документов и отправили в Майданен. Самые большие фантазеры добавляли, что он сделался там капо.
XI
Над железными воротами, расположенными в середине кирпичной стены, виднелась сделанная готическими буквами надпись — Winterhilfe — организация зимней помощи. С внутренней стороны стена была густо увита диким виноградом. Во дворе между булыжниками пробивались засохшие сорняки. Кирпичное здание, в котором раньше помещалась химическая лаборатория, занимало половину участка. Давно не мытые окна потускнели от пыли и паутины. Место было выбрано удачное. На тихой Фабричной улице движения почти не было. Дом сторожил мордастый охранник — фольксдойч [17], который ни слова не знал по-немецки, следовательно в разговоры не вступал, но приказы понимал. Его французский карабин был заляпан грязью, как сторожка, где он обитал, а длинный острый штык настолько проржавел, что накрепко сросся с дулом.
В конторе томились в ожидании дела злые, как ведьмы, бабы — тоже по происхождению немки.
Они разговаривали между собой по-польски, но когда в комнату входил Юрек, чтобы взять ключи от помещения, где устанавливали стеллажи, начинали на ломаном немецком языке предъявлять ему претензии.
Когда полки в подвалах и на первом этаже были готовы, все стало ясно. Придя в один прекрасный день на работу, столяры увидели горы сапог и калош, огромные тюки барахла, начиная от шапок и носков и кончая одеялами и коврами. Дом наполнился тошнотворным запахом дезинфекции. Немки из конторы бегали, попискивая, как мыши. На щеках у них выступили багровые пятна. Глаза алчно горели. Они рылись в вещах со знанием дела, вытаскивая из вороха тряпок все, что поценнее, и с восторгом показывали друг другу свою добычу. Можно было подумать, что они дорвались до отмели, усеянной жемчужницами.
— Знаете, что это? — задыхаясь, прошептал Родак, до боли сдавливая плечи ребят корявыми пальцами. — Это вещи евреев. Не смейте их трогать. Они ничьи, но вам париться на них нечего. Застукаю кого-нибудь, морду набью.
Ясь Кроне стоял в стороне — долговязый, толстощекий, с торчащими из коротких рукавов руками, которые, словно две тяжелые лопасти, болтались не в лад с движениями тела. Во взгляде его сквозила жадность, а на лице было написано разочарование.
— Столько всякого добра, столько добра, — ворчал он и пожимал плечами.
Родак торопил с работой, сопел и фыркал, как еж. Всем хотелось поскорее покинуть склад, где запах смоляных досок забивало вонью дезинфекции. Работницы бойко сортировали вещи по полкам: отдельно ползунки, отдельно мужскую одежду, женскую, рядом постельное белье.
Они работали обстоятельно, без спешки. Богатство стало для них повседневным явлением, осталась только скучная работа. Здоровенная фрау Круль, выпячивая усатую верхнюю губу, насвистывала «Lili Marien» и в такт песне перебирала руками. «Schmutzig ist das alles» [18], — сказала она, взяв двумя пальцами маленькую дамскую рубашку. Она, должно быть, от зависти порочила неизвестную женщину, которой хватало такого крохотного куска ткани, чтобы прикрыть наготу.
Столярам опротивело здесь работать. А работа тянулась до бесконечности. Немки открывали все новые и новые комнаты в верхних этажах, и казалось, этому конца не будет.
— Как во сне, — говорит Юрек. — Кончаем и никак не кончим. Печень Прометея, а не дом.
— Чья печень? — переспросил Стах.
В конце сентября Родак принес спрятанную под подкладкой «Трибуну вольности»