Я откидываю шприц, как будто он раскаленный. Тонкое стекло бьется, и голубоватая жидкость выливается. Уксусный запах распространяется по всей комнате, и я вытираю эту лужу одной из футболок, закидывая потом все в пакет, который потом плотно завязываю.
Я ношу разбитый айфон Ньюта с собой. На занятия, на сеансы к психологу. Кстати, Ава Пейдж говорит, что у меня депрессия.
Я ей не верю. У меня нет депрессии. Потому что я умер изнутри, я не могу заболеть, не могу грустить, я чувствую ровным счетом ничего. Просто дышу, ем, существую.
Через неделю мне объявляют, что меня переселяют. И я впервые за это время оживаю, чтобы обругать одного из учителей, который объявляет это. Потому что переселяют меня к Поултеру. К тому самому, что убил маленького Чака, вонзив ему нож в живот, к тому самому Поултеру, который стал причиной ненависти между братом и сестрой. Я кричу, что никогда в жизни не буду даже дышать в одной комнате с убийцей.
Мне прописывают новые успокоительные. После них я становлюсь овощем, и даже мой сатириазис, затихший, пока рядом был Ньют, сначала вспыхивает вновь. И я иду к Минхо, припадая, как последняя шлюха, к его коленям, умоляю помочь мне. Мое сердце разрывается, потому что я предаю Ньюта. Вот только он тоже предал меня. Уехал. Оставил меня здесь, хотя обещал вытащить из этой чертовой дыры.
Меня окончательное добивают слова Минхо:
— Нет. Чтобы приехал очередной твой хахаль и набил мне морду?
Я не могу объяснить почему, но эти слова задели меня. От меня просто отвернулся еще один человек, клявшийся мне в любви. Чего тогда стоят ваши слова? Они просто выкинуты в пустоту.
Я забил на все вокруг. Бездумно хожу на занятия, механически записывая конспекты. Бездумно сижу на сеансах психотерапии, ставшей еще более нудной, чем раньше.
— Томас, нельзя впадать в депрессию. Ты же хороший мальчик…
Эту воду мне льют в уши день изо дня. Я сижу, смотрю в окно, периодически кивая, будто слушаю. А в моей голове проносятся вихрем воспоминания, как крепкие руки держали мои, как нежно проводили по моему телу.
И вспоминая это, я каждый раз давлюсь так и не выплаканными слезами.
Проходит месяц. За окном апрель. Я вижу, как цветут деревья, слышу, как шумят листья. И медленно гнию. Сижу в столовой, глядя на голубое небо сквозь широкие окна, вяло гоняю по тарелке кусочек жареной картошки, который уже просто не лезет в глотку.
Я слышу цокот каблучков и чувствую теплые девичьи губы, накрашенные блеском, оставляющие липкий след на моей щеке. Бренда садится на стул напротив меня, и я смотрю на ее ярко накрашенное личико, зная, что под этим слоем штукатурки типичной «секретутки» скрываются морщинки и синяки под глазами.
— Томас, ты опять только кофе питаешься? — девушка кивает на кружку, стоящую рядом с тарелкой и опустошенную уже наполовину. Берет в свою тоненькую ручку кружку, отпивает глоток и морщится, отчего пудра на ее лице на переносице и лбу выделяется особенно четко. — Как ты пьешь эту дрянь?
— Не нравится — не лезь, — не зло, как-то равнодушно произношу я.
— Не будь букой, Томм…
Я резко вздрагиваю. Томми. Так она хотела меня назвать. И я чувствую, как внутренности переворачиваются и ухают вниз. Сжимаю в руке вилку, чувствуя, как тонкие края алюминия впиваются в кожу.
— Прости, — Бренда испуганно смотрит, часто моргает густо накрашенными ресницами и боится, что я сейчас или разревусь или упаду. Так и было сначала. Видишь, Ньют, до чего ты довел меня? В моей медицинской карте теперь числится еще один диагноз: острый психоз. Радуйся, если ты хотел добить меня, то у тебя вышло. Я теперь не сломленный, как многие другие. Я начисто, до основания сломан.
— Ничего, — мотаю головой и на силу улыбаюсь, прекрасно зная, что моей улыбке не верят. Потому что так же я улыбался, спустя двенадцать дней после твоего отъезда. А потом попытался повеситься. Безуспешно, стоит полагать. Всего лишь немного придавил шею, но вытащить меня успел Минхо. А после избил. Ожидаемый исход. — Как твои дела?
Контролировать свой голос я научился прекрасно. Он больше не хрипит после бессонных ночей в слезах, не дрожит, когда я вспоминаю тебя. Я почти контролирую все свое тело, которое сдает лишь тогда, когда я вспоминаю то, как твои руки касались меня. Каждой моей родинки, каждого шрама. Здесь я позорно сдаю.
Бренда, схватившись за мой вопрос, как утопающий за жалкую попытку выбраться, начала говорить:
— Я помогала Хорхе. Впрочем, ты сам понял, раз на мне столько макияжа. Иначе синяки под глазами не скрыть, знаешь. У него опять ночная смена в больнице, привезли девочку, — Бренда забирает у меня одну тарелку, на которой лежит салат, который я не ем. — Отравление палёным алкоголем. Боже, я как увидела последствия, даже обрадовалась, что все ваши попойки прекратили, и меня теперь совесть мучает чуть меньше.
Да, с отъезда Ньюта тут все пошло вверх дном. Теперь у нас идет контроль за наркотиками, чего сроду не было, мы не можем достать алкоголь, и количество сигарет нам урезали прилично так. Всё это удивляло, и я в такие момент мог даже посмеяться, что ты вовремя свалил, как крыса с тонущего корабля. Смех, правда, выходил нервным.
— Бренда, — я окликаю девушку, которая жует листья салата, наблюдая за птицами, усевшимися на подоконник с внешней стороны окна. — Когда вы уже поженитесь?
Она вздрагивает, и я замечаю, как под тканью тонкой желтой блузки напрягаются плечи.
— Вы же с Хорхе давно вместе, ты постоянно помогаешь ему, когда уже свадьба?
Кажется, я добиваю ее этим вопросом. Тут же хочу извиниться, потому что знаю, как ей больно говорить на эту тему. Я не слеп. Я вижу, что Бренда добра ко мне отнюдь не из-за того, что