Он. Теперь мое все. Понимаешь, мам, я нашел за кого цепляться. Я нашел свою опору. Вот только скоро ее потеряю. Потому что я не тот человек, с которым хочется связать всю жизнь. Потому что я в жизни слышал всего два люблю: твое и Минхо.
Он не любит меня, мам. Я вижу это. Всего лишь секс — вот что нас связывает. Какая-то чертова похоть, грех, не изгоняемый ничем. Наверно, это к лучшему, что мертвые нас не слышат. Вот только ты слышишь. Потому что для меня ты никогда не будешь мертва. Потому что ты для меня жива. И мне стыдно признаваться тебе во всех своих пороках. Эта чертова исповедь ничего не изменит, но я просто не успел сказать тебе раньше всего, что так хотелось высказать, выплакать, выкрикнуть. Накопилось, наболело, но не находит выхода.
У меня не было слез после твоей смерти. Сначала была истерика. Потом нежелание жить. А потом тишина. Будто выкачали такое чувство, как страдание, как боль от… смерти.
Знаешь, мам, Ньюта выводит из себя мое равнодушие, когда я говорю о тебе. Я спрашивал Бренду о твоих похоронах. И Ньюта коробило от того, как я спокоен. А мне так хотелось закричать. Забиться в истерике. Упасть, чтобы не встать. Закрыть глаза, чтобы никогда больше не увидеть свет. Но я должен быть сильным. Не показывать свою боль, не показывать свою слабость, чтобы больше никогда не увидеть презрение в этих карих глазах.
Они отличаются от моих. Тереза как-то сказала, что в моих карамель, темный янтарь. В его же… чернота. Они цвета темного кофе, который ты варила отцу по утрам. Цвета земли на могиле моей души, прогнившей насквозь.
Меня засыпает этой землей, перекрывает кислород. Я умираю, но это самая приятная смерть. Моральная. Мое маленькое моральное разложение по его вине. Потому что нельзя так смотреть. Нельзя так курить, затягиваясь горьким дымом, прикрывая глаза от удовольствия, выдыхая так, будто это последние секунды жизни.
Он курит так, будто занимается любовью. Мне стыдно говорить с тобой о таком, ма. И сейчас я смеюсь от абсурда. Я понимаю, что ты не слышишь. Это всё лишь в моей голове. Но я замолчать я уже не смогу. Дамбу моих слов, моих мыслей прорвало без надежды на ремонт.
Мне стыдно за то, что у меня щемит где-то слева, чуть выше ребер, когда я вижу, как он смотрит на Ариса. Как обнимает его, успокаивает, трепет его волосы. Смеется. Его улыбка, мам… Я распадаюсь на атомы, на мелкие частицы всякий раз, когда он улыбается.
И мне стыдно за то, что щемит не от нежности, не от любви. От ревности. От этого чудовища, сжирающего меня хуже наркотиков, хуже всех моих болезней.
Знаешь, почему я люблю его, мам? Не только потому, что он идеальный в своей не идеальности.
Я люблю его за короткое, случайно сказанное и уже, наверняка, забытое: Я хочу бросить.
Потому что это дало мне надежду. Даже видя дорожки кокаина, жгуты, шприцы, я до последнего лелею надежду, что он выберется из этой чертовой ямы. И пусть он не заберет меня. Я останусь тут, зная, что он жив, что он, если и не счастлив, то хотя бы не гниет здесь.
Я сплошная ошибка. Это не твоя вина, мам, но я стал таким, когда ты заболела. И тут полностью моя вина. Я мог тебя спасти. Продлить твою жизнь хотя бы на год. Но я подсел на наркотики. Нашел в кайфе отдушину, мнимый выход. А в итоге свихнулся.
Я помню тот период, когда мне пришлось лечиться. После этого я даже не могу ходить на мед. осмотры, пока рядом нет кого-то близкого. А близких здесь для меня нет…
Не было. Так вернее. Потому что теперь появился он.
Вот только он уйдет. Потому что моя болезнь берет верх над моим сознанием, над моим телом.
Я шепчу ему в губы:
— Я хочу тебя.
У меня дрожат руки, колени подгибаются, и я мысленно молюсь, чтобы он ответил: Нет.
Пожалуйста, пусть он откажет. Оттолкнет, ударит. Что-нибудь. Ведь это не мои слова. Я хочу его. Но не так, как говорю это.
И я умираю, когда он произносит:
— Хорошо.
Когда его руки обхватывают меня, проникая холодными пальцами под ткань, будто в самое нутро, вспарывая мне кожу, добираясь до внутренностей.
Я не хочу так. Не сейчас.
И сбегаю. Как последний трус. Вырываюсь из плена его рук, из плена его карих, смотрящих с безнадегой глаз. Я не хочу тонуть в них снова и снова. Ведь раньше мне казалось, что это невозможно. Всего лишь книжный оборот речи, всего лишь глупое романтичное клише. Но теперь этот чертов шаблон стал правдой.
Я забиваюсь в угол в конце коридора. Тут тишина, лишь откуда-то со стороны туалета тянет куревом. И у меня чешутся губы. От слов, которые сказал, от недостатка никотина в своих легких. Я пытаюсь найти сигареты в карманах своих джинс, но там пусто.
Закрываю глаза. Вдох. Выдох. Уймись, чертово сердце, пожалуйста. Остановись.
Но оно начинает биться часто, громко стуча, отдаваясь эхом по всему организму. Я закрываю глаза, когда раздается тихое:
— Ты сигареты забыл.
Я забываю, что надо дышать, когда он садится рядом. Вытягивает вперед ноги, обнимает одной рукой и прижимает к себе. Другой закуривает. Он выдыхает дым, растворяющейся в вечернем сумраке. Он целует меня в висок своими прокуренными губами, шепча:
— Потом. Так будет лучше.
И я утыкаюсь ему в плечо. Сжимаю ткань его кофты в руках. И пытаюсь дышать, потому что впервые в жизни это сложно не от страха, а от чего-то, напоминающего счастье и нежность.
Мам, он ведь будет со мной, правда? Он ведь хороший. Он не может меня бросить…
***
Я смотрю на то, как Галли ловко что-то мешает, ссыпает, выливает в одну колбу. Боюсь, что эта смесь сейчас заискрит и комната взлетит к черту.
Парень льет в колбу уксусную кислоту, которую я принесла с кухни. Как хорошо, что девушкам, в отличие от парней, дали свободный доступ к столовской кухне и возможность готовить. Ну конечно, не мы же пытались запихнуть паренька в духовку. Девушки действуют по-другому. Мы убиваем словами.
Я убила лучшую подругу именно так.
«Они разводятся из-за тебя, Соня. Понимаешь, ребенок — это ответственность. Они к ней были не готовы, и вот к чему их это привело. Так что… тебе лучше уйти из дома. Можешь пожить у меня.»
За призмой последних