И вот, наконец, бездействие окончилось. Издалека пришло приказание и ранним утром в русских окопах, едва забрезжил рассвет, больной, бледный осенний рассвет, защелкали одиночные сухие выстрелы из винтовок и заговорили быстрой прерывчатой скороговоркой пулеметы…
Разрасталась быстро и последовательно страшная симфония крови и смерти, вплетались в нее все новые голоса и гулкими басовыми нотами, наконец, загудели далекие артиллерийские орудия. И нараставший вой приближающихся снарядов, грохот пушек, дробь назойливая и долбящая пулеметов, вместе с лукавым пеньем незримых пуль, все эти звуки сливались в один гул, в котором тонули отдельные голоса людей, возгласы торжества и смерти!..
Нервы уже притупились…
Руки автоматически делали свое дело, заряжали и вскидывали винтовку к плечу, глаза улавливали в серой мгле утра темные, высовывающиеся словно из-под земли силуэты врагов, а душа была уже так чужда, так далека чувству самосохранения и ужаса, что о падающих поминутно людях даже не было мысли, что они больше не встанут уже никогда…
Когда пошли в штыки, выскочив на высокий бруствер, все сразу смешались в один поток, неудержимый и всесокрушающий, Карташев оказался впереди других, он не помнил, как пробежал открытое поле, над которым жужжала стальная саранча, как ворвался вместе с товарищами в глубокие окопы немцев, как бил направо и налево и штыком, и прикладом и очнулся только, вдруг увидев перед собою знакомое лицо толстого немца, ходившего каждый вечер к колодцу.
Немец лежал на дне окопа, без винтовки и каски, раненный в ногу, в ужасе ожидая своего конца… И гнев вдруг утих в душе Карташева вместе с затихшей боевой грозой, с умолкнувшими выстрелами орудий и пулеметов…
Он наклонился над немцем:
— Здравствуй, брат Карлуша, чай, не узнал меня, помнишь, солому ты мне в деревне уступил…
И, вероятно, сам вспомнив сцену ночью у сарая в покинутой деревне, Карташев улыбнулся немцу во всю ширину своего добродушного лица.
— Пойдем, братец, до дому, здесь тебе лежать не ладно… — сказал он, склоняясь к раненому неприятелю и поднимая его…
Немец, все еще испуганный, морщился и от боли, и от страха.
Карташев донес его до самого пункта и, сдавая доктору, приложив руку к козырьку, спросил:
— Вы его, ваше б-ие, подлечите… Он человек неплохой, хоша и немец, а душа в нем товарищеская, можно сказать. Ну, прощайте, Карл Иванович, поправляйтесь, да нас не поминайте лихом!..
И пожав немцу руку, рядовой Семен Карташев пошел через серое мокрое поле к только что занятым нашими окопам.
Стасина елка
За несколько дней до праздников никто не ожидал еще того, что налетело, как гроза, как вихрь, поломавший, исковеркавший твердые устои обывательской жизни.
Жители захолустного, Богом забытого, городишки готовились к встрече Рождества Христова, на окнах магазинов пестрели и сияли елочные украшения, отцы семейств подводили итоги дебету и кредиту в виду предстоящих расходов, матери заботились о подарках, обновках и угощении, а ребята захлебывались перед выставленными игрушками, которые им предстояло сокрушить. На время отступили на второй план все заботы и интересы, не касавшиеся ближайшего времени.
И вдруг, дня за три до Рождества, по улицам замелькало что-то необычно много солдатских серых полушубков, с базара по городку расползлись тревожные, такие непохожие на действительность, слухи о встреченных в окрестностях германских разъездах, а в одно ясное, морозное утро слухи эти подтвердились самым определенным и зловещим образом.
Посреди базарной площади, перед самым костелом, с гулом и треском разорвался снаряд.
Стекла в окнах соседних домов дрогнули и зазвенели жалобным звоном, жалобно завизжала, задетая осколком в лапу, собака, из людей по счастливой случайности никто не пострадал, но смятение и ужас овладели мирным городком.
Послышались вопли и крики перепуганных, растерявшихся женщин, плач сбитых с толку детей, и в эту симфонию человеческого страха и горя врывались отдельные оглушительные ноты канонады. Кое-где уже загорелись зажженные снарядами дома. Черные клубы дыма стлались над пробитыми крышами и закрывали от глаз холодную и прозрачную голубизну неба, со стен валились, рассыпаясь мелкой пылью, глыбы штукатурки и битого кирпича.
Обезумевшие люди искали спасенья. Кто тащил домашний скарб, кто прижимал к груди плачущих, неодетых детей.
Более спокойные и благоразумные спешили укрыться в погреба и подвалы.
Панна Ванда Гржибовская никогда не терялась.
Несмотря на свою молодость, она уже имела за плечами трудную, полную испытаний, жизнь, научившую ее смотреть без страха в лицо любой опасности, даже самой смерти.
Вся бледная, со сжатыми губами и сверкающими темными глазами, она торопливо укутывала маленького пятилетнего Стася, следившего за ее движениями своими большими любопытными глазами, свернула в узел одеяло и подушку и принялась складывать в корзину, в которой, обычно кухарка Анна ходила за провизией, содержимое буфета и кладовой.
— Печеные яблоки не забудь, мама, — посоветовал мальчик, не смея расспрашивать.
— Ничего не забуду, Стася, только слушайся маму, милый, пойдем скорее.
Панна Ванда окинула комнату печальным взглядом и быстро вышла во двор, придерживая одной рукой узел и корзину, а другой — маленькие пальчики Стася.
По узкой и крутой лестнице оба спустились в подвал. Тут было сыро и почти темно; отзвуки орудийных выстрелов доносились слабее.
— Мы тут, мамочка, и солдатиков не увидим, — пожалел ребенок, — и не хорошо тут, мамочка, пойдем наверх.
— Молчи, молчи, Стасько, наверх нельзя, там немцы, убьют, понял, милый, — и перед серьезностью тона матери высохли капризные слезы на ресницах Стася.
Большая часть подвала была занята сложенными дровами, в меньшем, остававшемся свободным, пространстве, на опрокинутых ящиках и каких-то обрубках расположились беженцы.
Скоро новая обстановка заинтересовала мальчика он обошел все уголки незнакомого помещения, нашел каких-то щепочек и досочек и занялся постройкой замысловатого здания.
На обед не было надоевшего супу, и не надо было сидеть смирно на стуле от первого блюда до последнего и маневрировать вилкой и можем. Словом, было бы совсем весело, если б не одно обстоятельство, немало смущавшее Стася.
Вечером, когда стало совсем темно, и мама уложила ребенка в импровизированную постель, составленную из одеял и подушки, мальчик решился поделиться с нею мучившей его заботой:
— Мамочка, — тихонько позвал он.
— Что, Стасько? — спросила панна Ванда.
— Сегодня у нас сочельник?
— Сочельник, милый.
— Значит, завтра будет елочка и подарки? Правда, ведь, ты обещала? Ведь, да? — скажи, мама.
Острая спазма впервые с утра сжала горло Гржибовской. Она не сразу могла отвечать, а когда собралась с духом, голос ее звучал глухо и как-то необычно торжественно и грустно.
— Будет елочка, Стасько, сынок мой милый. Помолись крепко Матке Боске и Пану Езусу и попроси всем нам радостных праздников.
— Хорошо, мамочка, я помолюсь, — послышался в сумраке вдумчивый серьезный голосок.
Стало тихо, даже наверху умолкли леденящие душу взрывы.
Панна Ванда, утомленная событиями истекшего дня, опустила усталую голову на подушку, по которой рассыпались мягкие волосы спящего Стася, и понемногу забылась легкой тревожной дремотой.
Тело ее отдыхало, но беспокойный вихрь каких-то обрывков грез