– Ну? Каково?! – громыхнул у меня над ухом Базиль. – Как тебе подборочка? Вон того Класа я, между прочим, добывал лично!
Я скользнул взглядом по картине, на которую указал Базиль. Там говорилось о неотвратимом уделе книжника, которому ни пытливость, ни познания не помогли; и чаша жизненных удовольствий опрокинута, и светильник угас, ибо масло в нем закончилось.
– Как добывал? Лично из музея выносил?
– Представь себе! Угадал!.. Но когда охранник назвал стоимость своей услуги! Я думал, что даже Авесоль откажется!
- Ты правда хочешь сказать…
- Да будет тебе! Все же ясно, как белый дым! - Базиль любит «потрясать основы» и превращать устоявшиеся выражения в абсурдные, зато, по его мнению, оригинальные.
- И что, в этом зале все работы краденые?
-Нет, конечно! Вот тот Ле Хим! куплен на аукционе!
Я снова окинул комнату медленным взглядом. В ней выставочный зал и гостиная, существуя в одном пространстве, хранили каждый свою отграниченность. Они не мешали друг другу, и тот, кто хотел, мог начисто игнорировать гостиную, или наоборот. Но была и такая точка ракурса, из которой они, накладываясь, становились едины, – тогда жилое помещение превращалось в помещение, сакрализованное смыслами, и функционал комнаты бесконечно расширялся.
Заявление Базиля меня не шокировало.
Искусство – это дух, интеллект и благоговение. Загонять искусство в музеи – все равно, что консервировать воздух: и не увидеть, и не надышаться, – там не может быть ничего, кроме рам и холстов, а попытка разглядеть нечто большее будет так же успешна, как мазурка в бочке. Музейный базар – не место для молитвы. Музейная индустрия, как похоронное агентство, плодит кладбища искусства, по которым мечутся очумелые толпы, воображающие, будто можно набиться впечатлениями, как жратвой у шведского стола. Искусство не может принадлежать толпе. Безграмотному ни к чему наполненный вековой мудростью манускрипт. Для непосвященного не имеет смысла священная реликвия, тогда как святой Антоний видит в самом простом распятии отражение Вселенной. Поэтому одно полотно в потайной комнате для одного стоит всех увешанных картинами коридоров Лувра и анфилад Эрмитажа. Как художнику нужны краски, чтобы высказаться, так картине нужен зритель, чтобы состояться, но невежда не может быть таким зрителем. Для него эта наполненная молитвенными знаками комната – только гостиная, без вариантов.
- Меня теперь не удивляет, - сказал я, - что сюда непросто попасть. Удивляет, что люди отсюда уходят.
- Вот! - крикнул Базиль. - Вот об этом! особо! Тут, знаешь! и вход, и выход платные!
- Вроде бы я ничего не платил.
- Значит! возьмут с тебя двой!ную таксу!
10.
В большой библиотеке высокие узкие шкафы с застекленными дверями стояли вдоль стен и поперек зала, образуя особые зоны, где можно было удобно разместиться на диванчике либо за столом.
Вся стена слева от входа от пола до потолка была занята портретами писателей – они висели ровными рядами, все одинакового размера, в одинаковых рамах и выполненные в единой манере в коричневых тонах. Даже беглый взгляд уверил меня, что все они написаны одним мастером, почему-то неизвестным мне. Художник был виртуоз: портреты являли ускользающую суть, которая не может быть высказана.
Вглядываясь в звездное небо, мы всем существом чувствуем его божественность, но Бога не видим. Когда мы держим в ладонях что-то живое, мы осязаем его, но нисколько не приближаемся к пониманию истоков той энергии, которая пронизывает его каждую клетку. Можно сколько угодно вглядываться в покойника, но это не приблизит нас к разгадке смерти. Звездное мерцание заключает в себе тайну Бога, как всякий организм заключает в себе тайну жизни, а всякий покойник – тайну смерти, но они непостижимы для нас. Они на виду, но сокрыты. Таково и искусство: всегда есть непрочитываемый элемент, в котором заключено главное и без которого картина остается просто раскрашенным куском ткани, картона или дерева.
Среди изображенных персоналий я видел писателей из различных эпох, и в том числе тех, кто завершил земной путь относительно недавно. Стало быть, портреты не могли быть написаны в XVII веке. Более того, по некоторым приметам я понял, что автор – современник мне.
Роберт Бертон. Генрих фон Клейст. Жерар де Нерваль. Мисимо Юкио. Ян Потоцкий… Странный выбор. Почему английский XVI век представляет Бертон, а не Шекспир? Почему от немцев здесь фон Клейст, а не Гете? Почему де Нерваль, а не Гюго? Мой взгляд остановился на лице Пьетро делла Винья. И вдруг померещилась струйка крови, стекающая по широкому лбу из-под волнистых прядей. Немедленно в памяти всплыли строки Данте:
Когда душа, ожесточась, порвет
Самоуправно оболочку тела…
Потоцкий застрелился самодельной серебряной пулей. Де Нерваль повесился. Юкио покончил с собой ритуальным мечом. Гаршин сбросился с лестницы в подъезде, Успенский зарезался в переулке, Писарев утопился, Маяковский застрелился…
– А почему здесь Пушкин, Толстой и Гоголь? – обернулся я к Базилю, копавшемуся в ближайшем шкафу.
Он выглянул из-за дверки.
– Что? Что? Почему Пушкин? Почему Толстой? Так они ведь тоже! того!
– В каком смысле?
– А по-твоему, что ли, вызвать на дуэль стрелка, который регулярно попадает в карточного туза с десяти шагов, – это не самоубийство? А в восемьдесят лет уйти из дома куда глаза глядят – это не самоубийство? Да больше шансов у висельника, что веревка оборвется!
Я подумал и спорить не стал. Кто разберет этих русских: они стреляются без намерения умереть и живут в поисках погибели.
Желание смерти – эхо жертвоприношения. Желание освободиться, прекратить, но и обрести, переменить, искупить. Обменять. Жизнь –