Повсюду – на разделяющих шеренги столбах, на подпорках подиума и на специальных экранах, которые нужны затем, чтобы крупно показать краям толпы то, что происходит в ее эпицентре, – мелькало лицо осужденной преступницы. Бледное тонкое лицо и шея с синими руслами венозных речек, угадываемых под кожей.
При виде такого лица, совсем еще девичьего и наивного, иногда хочется замедлить шаг и срочно порыться в карманах и в сумке – не завалялось ли там леденца или пряника, которые могли бы подсластить жизнь такому грустному существу.
Но никто из собравшихся, а их были тысячи, не задал себе или соседу вопроса: «Как эта девчушка могла решиться на свой отчаянный поступок?». Никто не пытался проанализировать ее возможные мотивы. Никто даже не удивился тому, откуда в этой стране берутся такие люди, вылепленные из тонкого белого теста, без дрожжей солидарности.
Кто она была, эта преступница? Мятежная одиночка? Участница массового заговора? Подосланная заграничная шпионка?
И какие цели она преследовала? Расплатиться за личное горе? Свершить политическую акцию? А может, она просто помешанная и не отвечала сама за себя, держа в руках тот проклятый пистолет?
Толпа не знала. Ей было известно только, что преступница признала свою вину и в гордыне своей даже не просила о помиловании.
Самые маленькие номера в этой стране, конечно же, провели дознание. Но им не удалось добиться ничего существенного. Потому что девушка никого не выдала, взяла всю ответственность за несостоявшееся убийство на себя и в качестве мотива назвала личную глубокую ненависть к лидеру, созданному им режиму и религиозному сознанию как таковому. И ни полиграф, ни уколы, ни пытки не помогли следователям извлечь дополнительных сведений.
Так что, судя по всему, девушка не врала, а действительно совершила попытку убийства, следуя собственному плану и собственному сильному чувству.
Как она, такая молоденькая, успела пропитаться этой ненавистью – как говорится, одному Богу известно. Хотя, когда спросили Бога, он ничего не ответил, а только распорядился доставить на место казни симфонический оркестр.
И сейчас музыканты как раз наяривали вторую часть Бранденбургского концерта № 5, тем самым сигнализируя, что казнимая вот-вот появится перед публикой.
Какая-то женщина в толпе при звуках Баха инстинктивно потянулась за сумочкой с филармоническим веером и только потом вспомнила, что она не в филармонии, а на центральной городской площади, открытой всем ветрам и заполненной до отказа.
Мужчина же, стоявший прямо за этой женщиной, при ее внезапном шевелении почувствовал некоторое возбуждение и даже хотел было ущипнуть шалунью за мягкую заднюю часть ее выдающегося корпуса, но тут же передумал и начавшееся в паху ощущение утратил. Во-первых, его руки были заняты тяжелым камнем, а во-вторых, торжественность момента вновь снизошла на него, и плоть замерла в подчинении духу.
Ветер же становился все сильнее и поддувал музыкантам в такт и в нужную тональность, но и мешал слегка, пытаясь растрепать то волосы, то партитуры.
Наконец на помосте возникло движение, и толпа напряглась, вытягивая шеи.
Сначала на возвышение вползли сопровождавшие казнимую конвоиры, а затем и она сама, одетая не по сезону: не то в легкое платье, не то в сорочку.
Ее спина и плечи были обнажены, волосы собраны в высокий пучок, а ноги босы и уже стерты местами до крови.
– Что ж ее всю дорогу до площади пешком гнали? – спросил было кто-то, но тут же прикусил язык.
А кому-то другому показалось, что девушка похожа на его собственную дочку, вот разве что чуть меньше росточком, а в остальном – просто копия. Но и он молчал и радовался про себя, что его дочь сидит сейчас в тепле у телевизора да пьет чай с сухарями.
И все сжимали камни, крепче и крепче. И все знали, что придется бросить, и уговаривали себя, что в этом нет ничего страшного. Глаза закрыл да швырнул не глядя – всего-то и делов.
Экраны, установленные повсюду, вспыхнули и отобразили лицо преступницы. Не те портреты, которые висели на столбах, а ее нынешнее лицо, сиюминутное, взаправдашнее. И это лицо сразу заставило всех потупиться, но и тогда не отпускало, а продолжало стоять уже перед опущенными глазами и вползать куда-то в нутро, в душу, в кишки.
Она не смотрела на людей, только прямо перед собой в воздух. И глаза ее были чужими на этом лице, как будто их забрали у другого человека и приклеили на пустую кожу.
– Под наркотой она, – прокомментировал кто-то из знатоков. – Гуманное все-таки у нас правительство, позаботились, чтоб не так ей страшно было.
– Раньше надо было бояться, – огрызнулся человек по соседству. – Когда свои козни замышляла. А сейчас уже поздно.
– Правосудия! – крикнул кто-то из соседних рядов.
И люди подхватили это слово и стали перекатывать языками бесконечно, все громче и громче.
И вот уже крики затоптали Баха, и оркестранты, как актеры немого кино, водили смычками, надували щеки без всякого звука. И в домах тех, кому не посчастливилось быть на площади, уже тоже начали скандировать, как будто речь шла не о казни, а о футбольном матче, в котором решалась судьба любимой команды.
Только кричали они не «Гол!», а «Правосудия! Правосудия!». И с каждым повтором становилось все яснее, все необратимее, что казнь таки состоится. Что не приедет добрый вестник в волшебной карете и не объявит о помиловании, не освободит от смертельного страха, как Достоевского и других петрашевцев.
А и ладно! И поделом ей, ведьме!
Ведьма между тем дрожала. Не от страха, должно быть, а от холода, который пробрал ее тщедушное тело до костей, до костного мозга.
Этот сотрясающий ее озноб вызвал некоторое недовольство зрителей, оторвавшихся от рябивших экранов, словно речь шла не о человеческом страдании, а о техническом браке, о дрожании камер.
– Скорей бы уже! – сказал еще кто-то из толпы. И непонятно было тем, кто прильнул к нему сбоку, и сзади, и спереди, о чем он ратует: о том, чтобы бедняжка уже отмучилась, или о том, чтоб самому быстрей отправиться домой, с чистой совестью после сделанного на славу дела, к теплому супцу.
Какой-то чин из судейских наконец вышел к микрофону, стоявшему тут же на помосте, и начал зачитывать приговор.
Люди у телевизоров слышали каждое слово, а вот тем, что на улице, не повезло: ветер решил сыграть с ними еще более злую шутку, чем раньше с музыкантами, и так расшалился, так задул во все свои ветряные щеки, что толпе оставалось довольствоваться лишь отдельными слогами.
– Все шоу насмарку, – неистовствовала Клара, ломая увенчанные фиолетовым маникюром пальцы. А над нею, как и над остальными на площади, порхали бабочки злобных звуков:
– …это… кара… твет… вари… к