В такие моменты я судорожно искала любые доказательства собственного здравомыслия. Я жаждала этих доказательств как воздуха. Я написала Эрин – женщине, с которой Шон встречался до и после Сэди. Я не видела ее с того времени, как мне исполнилось шестнадцать. Я рассказала ей все, что помнила, и откровенно спросила, считает ли она меня безумной. Она сразу же ответила, что я совершенно права. Чтобы помочь мне поверить в себя, она поделилась собственными воспоминаниями – Шон и ей кричал, что она шлюха. Мой разум тут же зацепился за это слово. Я не говорила ей, что это мое слово.
Эрин рассказала мне еще одну историю. Однажды, когда она повздорила с Шоном – сущие пустяки, написала она, словно я сомневалась, – он выволок ее из дома и с силой ударил головой о кирпичную стену. Ей показалось, что он сейчас ее убьет. Он чуть не задушил ее. «Мне повезло, – писала она. – Я закричала, когда он начал душить меня, и мой дед это услышал. Он вовремя его остановил. Но я отлично помню, что видела тогда в его глазах».
Письмо Эрин стало спасательным тросом, связывающим меня с реальностью. За него я могла уцепиться, когда голова у меня начинала кружиться. Но потом я решила, что она может быть такой же безумной, как и я. Она была больной, как и я. Я себя в этом убедила. Как я могу верить ее словам, после того, через что ей пришлось пройти? Я не могла верить этой женщине, потому что по себе знала, как сильны ее психологические травмы. И я продолжала искать доказательства из других источников.
Я получила их через четыре года, совершенно случайно.
По работе я приехала в Юту и встретила там молодого человека, который, услышав мою фамилию, нахмурился.
– Вестовер, – повторил он. – Вы имеете какое-то отношение к Шону?
– Это мой брат.
– Когда я видел вашего брата в последний раз, – сказал он, словно выплюнув слово «брат», – он сжимал руками шею моей двоюродной сестры и бил ее головой о кирпичную стену. Он убил бы ее, если бы дед не подоспел на помощь.
Все разрешилось. Свидетель. Беспристрастный свидетель. Но когда я это узнала, мне уже не нужны были доказательства. Сомнения в себе прошли давным-давно. Нет, конечно, я не доверяю своей памяти безоговорочно, но верю ей так же, как памяти других людей, и больше, чем воспоминаниям некоторых.
Но на это ушли годы.
36. Четыре длинных вращающихся руки
Солнечным сентябрьским днем я тащила свой чемодан через Гарвардский двор. Колониальная архитектура казалась мне чужой и весьма скромной в сравнении с готическими шпилями Кембриджа. Центральная библиотека Виденера была просто огромной – я никогда таких не видела. На несколько минут я забыла весь прошлый год и пораженно любовалась ею.
Комната моя располагалась в общежитии старшекурсников рядом с юридическим факультетом. Она оказалась маленькой и неуютной. В ней было темно, сыро, холодно. Стены пепельного цвета и холодная плитка цвета свинца. Я старалась проводить в ней как можно меньше времени. Гарвард стал для меня новым началом, и я была твердо намерена воспользоваться этой возможностью. Я записалась на все курсы, какие только смогла втиснуть в свое расписание, – от германского идеализма и истории секуляризма до этики и юриспруденции. Каждую неделю я занималась французским и даже начала учиться вязать. Старшекурсники могли бесплатно посещать уроки рисунка. Я никогда в жизни не рисовала, но и на эти занятия тоже записалась.
Я начала читать – Юм, Руссо, Смит, Годвин, Уолстонкрафт и Милль. Я с головой ушла в их мир, в те проблемы, которые они пытались решить. Их представления о семье стали для меня навязчивой идеей: человек должен думать о том, как особые обязательства перед родом сочетаются с обязательствами перед обществом в целом. А потом я начала писать, сплетая строки Юмовых «Принципов морали» с фрагментами «Угнетения женщин» Милля. Это была хорошая работа, я чувствовала это, еще когда писала ее. Закончив, я отложила ее в сторону. Она должна была стать первой главой моей диссертации.
Как-то в субботу я вернулась с урока рисования и обнаружила в электронной почте письмо от мамы. Мы едем в Гарвард, писала она. Я перечитала эти слова раза три, мне казалось, что она шутит. Мой отец никогда не путешествовал – он ни разу не выбирался дальше Аризоны, где навещал свою мать. Мысль о том, что он пересечет всю страну, чтобы повидаться с дочерью, которая, по его мнению, одержима дьяволом, казалась мне безумной. Потом я поняла: он едет, чтобы спасти меня. Мама сказала, что они уже взяли билеты на самолет и собираются остановиться в моей комнате.
– Вы не хотите остановиться в отеле? – спросила я.
Они не хотели.
Через несколько дней я подписалась на старую программу чатов, которой не пользовалась много лет. Раздался веселый сигнал, и имя на экране из серого стало зеленым. «Чарльз в сети». Я не совсем поняла, кто начал чат и перевел разговор в телефонный. Мы проговорили целый час, я даже не заметила, как прошло время.
Он спросил, где я учусь, а узнав, воскликнул:
– Гарвард! Ну надо же!
– Кто бы мог подумать, да? – спросила я.
– Я всегда так и думал.
И это было правдой. Он всегда воспринимал меня именно так, задолго до того, как узнал наверняка.
Я спросила, чем он занимается после окончания колледжа. Наступило напряженное молчание.
– Все пошло не так, как я планировал.
Чарльз так и не окончил колледж. Он ушел с начального курса, когда у него родился сын. Жена болела, и приходилось оплачивать массу медицинских счетов. Чарльз стал перегонять нефтевозы в Вайоминг.
– Я собирался поработать всего несколько месяцев, – сказал он. – Но уже прошел год.
Я рассказала ему о Шоне, о том, как потеряла его, а теперь теряю остальную семью. Он слушал молча, потом вздохнул и спросил:
– Ты никогда не думала, что тебе стоит их отпустить?
Об этом я не думала никогда, ни разу.
– Это не навсегда, – сказала я. – Я могу это исправить.
– Забавно, ты так изменилась, но говоришь точно так же, как в семнадцать лет, – ответил Чарльз.
Родители приехали, когда начали опадать листья. В это время кампус хорош, как никогда: красная и желтая осенняя листва красиво сочетается с винным цветом колониального кирпича. Отец в своей джинсовой рубашке и потрепанной бейсболке смотрелся в Гарварде довольно дико. Еще больше усиливали впечатление его сельские манеры и ужасные шрамы. Я много