Даже бурбон? – спросил я. Он ухмыльнулся. Ладно, может, в бурбоне и нет политики. А кроме нее, я и не знаю, о чем говорить. Это мой недостаток. Большинство людей этого не выносит. Но не София. С ней я говорю так, как ни с кем другим. Это любовь.
Значит, ты ее любишь?
А ты ведь не был в нее влюблен, правда? Она так говорит.
Раз она говорит, наверное, не был.
Я понимаю. Потерять ее больно, даже если не любил. Такова человеческая природа. Ты хочешь ее вернуть. Не хочешь отдавать кому-то вроде меня. Но, пожалуйста, посмотри на это с моей точки зрения. Мы ничего не загадывали. Просто разговорились тогда, на свадьбе, и уже не могли остановиться. Любовь – это когда ты можешь говорить с кем-то без напряжения, без уверток, и при этом чувствовать себя абсолютно комфортно, не говоря ни слова. По крайней мере, это одно из определений любви, которые я придумал. Раньше я никогда не влюблялся. Потому у меня и возникла эта странная потребность – найти правильную метафору, чтобы понять, в чем тут секрет. Как будто я мельница, а она ветер. Глупо, да?
Вовсе нет, промямлил я, понимая, что мы обратились к теме, еще более запутанной, нежели политика. Я заглянул в почти опустевший стакан у себя на ладони и сквозь тонкую пленку виски на дне увидел красный шрам. Она не виновата, сказал он. Это я дал ей на свадьбе свой телефон и попросил у нее ее, потому что, сказал я, разве не здорово будет написать статью про то, какими японка видит нас, вьетнамцев? Не японка, поправила она меня. Американка японского происхождения. И не вьетнамцев, а американцев вьетнамского происхождения. Вы должны сродниться с Америкой, сказала она. Просто так Америка вам себя не отдаст. Если вы не сроднитесь с ней, если не пустите ее к себе в душу, она вышвырнет вас в концентрационный лагерь, или в резервацию, или на плантацию. И тогда, оставшись без Америки, куда вы денетесь? Мы можем уехать куда угодно, сказал я. Вы так думаете, потому что родились не здесь, сказала она. А я здесь, и мне больше податься некуда. И моим детям тоже будет некуда, если они у меня появятся. Они будут гражданами этой страны. И тут, после этих ее слов, меня охватило желание, какого я никогда раньше не испытывал. Я захотел иметь с ней ребенка. Это я-то, который никогда и не думал жениться! Никогда не воображал себя отцом!
Можно еще выпить?
Конечно! Он подлил мне из бутылки. Ты кретин, произнес у меня в голове голос Бона. Ты все усложняешь. Не тяни! Теперь, продолжал Сонни, я понимаю, что насчет детей и отцовства – это скорее мечта, чем возможность. Софии уже поздновато рожать. Но можно взять чужого ребенка, усыновить его! Пора мне подумать еще о ком-нибудь, кроме себя. Раньше я хотел только изменить мир. Я и теперь хочу, но странно, что я никогда не хотел изменить себя самого. А ведь с этого и начинаются революции! И это единственное, чем их можно продолжить: надо все время смотреть внутрь себя, думать о том, какими нас видят другие. Вот что случилось, когда я встретил Софию. Я увидел себя ее глазами.
На этом он погрузился в молчание. Моя решимость так ослабла, что я не мог поднять правую руку и достать из сумки пистолет. Послушай, сказал я. Мне надо кое в чем тебе признаться.
Значит, ты все-таки любишь Софию! Он был искренне опечален. Мне жаль.
Я пришел не из-за миз Мори. Давай лучше поговорим о политике, ты не против? Как хочешь. Я уже спрашивал тебя, не коммунист ли ты. И ты ответил, что не сказал бы мне, даже если бы так оно и было. Но что если бы я сказал тебе, что я сам коммунист? Он улыбнулся и покачал головой. Я не верю в сослагательное наклонение. Какой смысл играть в эту игру: если бы да кабы? Это не игра, сказал я. Я и правда коммунист. Твой союзник. Я уже много лет работаю тайным агентом на благо оппозиции и революции. Что ты на это скажешь?
Что я скажу? Он помедлил, слегка растерявшись. Потом его лицо побагровело от ярости. Я не верю тебе ни на грош, вот что я скажу. Я думаю, ты пришел, чтобы меня одурачить. Хочешь услышать, что я тоже коммунист, – тогда можно будет убить меня или выставить на позор. Разве не так?
Я стараюсь тебе помочь, сказал я.
И в чем же именно заключается твоя помощь?
На этот вопрос у меня не было ответа. Я сам не знал, что заставило меня открыться ему. Тогда не знал, но теперь, пожалуй, догадываюсь. Я носил маску слишком долго, а тут появился шанс сбросить ее без всякого риска. Этим шансом я воспользовался инстинктивно, поддавшись чувству, знакомому не только мне. Я наверняка не единственный, кто считает, что если остальные увидят, каков я в действительности, то меня поймут и, возможно, полюбят. Но что произойдет, если ты снимешь маску и остальные посмотрят на тебя не с любовью, а с ужасом, гневом и отвращением? Что если твое истинное лицо окажется таким же отталкивающим, как и маска, а то и хуже?
Это генерал тебя подослал? – спросил он. Так и вижу, как вы с ним плетете свои интриги. Если бы я исчез, он бы обрадовался. Да и ты тоже, конечно.
Послушай…
Ты ревнуешь меня к Софии, хотя сам даже не любишь ее. Я знал, что ты взбесишься, но прийти меня провоцировать? Такой низости я не ожидал. Ты думаешь, я совсем ничего не соображаю? Думаешь, Софию вдруг снова потянет к тебе, если ты объявишь себя коммунистом? А ты не думаешь, что она поймет, до чего ты докатился, и рассмеется тебе в лицо? Господи, я представить себе не могу, что она скажет, когда я ей…
Кажется, что промахнуться с пяти футов невозможно, но это очень даже возможно, особенно после большого количества вина и пары стопок виски, сдобренного горьким торфом прошлого. Пуля угодила в приемник, отчего он забубнил тише, но не умолк. Сонни посмотрел на меня в полном изумлении, и его взгляд зафиксировался на пистолете в моей руке – благодаря глушителю его дуло удлинилось на несколько дюймов. Я перестал дышать,