Возможно, именно юность мне и следовало винить за мою дружбу с Боном. Что заставляет четырнадцатилетнего мальчишку приносить клятву верности своему кровному брату? И еще важнее: что заставляет взрослого блюсти эту клятву? Разве по-настоящему серьезные вещи вроде идеологии и политических убеждений, этих увесистых плодов нашего взросления, не значат больше, чем неспелые идеалы и иллюзии юности? Посмею предположить, что истина или некая ее часть кроется как раз в тех юношеских глупостях, которые мы на свою беду забываем, становясь взрослыми. Вот с какой сцены началась наша дружба: футбольное поле лицея и я, новый ученик, в кольце ребят, или заносчивых жеребят, повыше и постарше. Они собирались повторить драму, которую представители человечества разыгрывают с незапамятных времен: сильные нападают на слабых или необычных ради развлечения. Я был необычным, но не слабым, что доказал недавно тому самому шутнику, обвинившему меня в ненормальности. Его я побил, но и сам прежде не раз оставался битым и теперь на победу не рассчитывал. И тут внезапно другой мальчишка выступил в мою защиту, шагнув вперед из круга наблюдателей со словами: не надо. Не трогайте его. Он наш. Парень постарше нахмурился. Думаешь, тебе судить, кто наш, а кто нет? И с чего ты решил, что ты сам наш? А ну-ка, уйди с дороги. Но Ман не ушел с дороги и получил за это первый удар, в ухо, чуть не сбивший его с ног. Я врезался головой в ребра парню постарше и повалил его, а потом оседлал ему грудь и успел нанести еще пару ударов, прежде чем его балбесы-дружки опомнились и набросились на меня. Соотношение сил равнялось пяти к одному против меня с моим новым другом Маном, и хотя я дрался со всей яростью, на какую был способен, мне было ясно, что мы обречены. Все зрители вокруг понимали это не хуже меня. Так почему же тогда Бон выскочил из толпы и принял нашу сторону? Тоже новенький в нашей школе, он не уступал в росте ребятам постарше, но все равно не мог одолеть всех. Одному он заехал кулаком, другому локтем, третьего протаранил головой, но потом и его тоже свалили наземь. Они пинали и колошматили нас, пока не устали, а потом бросили – в крови, в синяках, но внутренне ликующих. Да, ликующих! Ибо мы прошли какое-то таинственное испытание, отделившее нас от забияк с одной стороны и трусов – с другой. В ту же ночь мы улизнули из своей спальни в тамариндовую рощу и под ее ветвями порезали себе ладони. Мы в очередной раз смешали свою кровь с кровью тех, кого признали для себя роднее настоящей родни, а затем обменялись клятвами.
Прагматик, убежденный материалист наверняка отмахнется от этой романтической истории с пренебрежением, но в ней прячется зародыш всего нашего отношения к себе и друг к другу. Уже тогда мы видели в себе тех, чья святая обязанность – заступаться за слабых. Мы с Боном давно не говорили о том приключении, но, распевая с ним вместе песни нашей юности по пути в отель “Рузвельт”, я чувствовал, что память о нем жива и у него в крови. Когда-то этот отель на Голливудском бульваре обожали знаменитости черно-белой эпохи, но теперь он безнадежно вышел из моды, как звезда немого кино. Напротив него терлась кучка панков, одетых в мусорные мешки и высокие ботинки, с ирокезами и косточками в носу. Возможно, именно из-за них от тротуаров так несло мочой, что эту вонь не мог перебить даже наш чудесный букет. Внутри потертые ковры прикрывали старую плитку, а вестибюль по непонятной причине был обставлен карточными столиками и стульями на длинных тонких ножках, как у фотоштативов, – хоть сейчас садись и играй в грошовый покер или раскладывай пасьянс. Я ждал какого-то остаточного всплеска голливудского гламура с брюхатыми порнопродюсерами в воротниках-бабочках и аквамариновых пиджаках, ведущими за унизанные кольцами руки своих чуть остекленевших дам. Но щеголеватее всех в отеле выглядели мои земляки, украсившие себя блестками, полиэфиром и апломбом; вместе с ними мы и направились в зал, где ждала нас “Фантазия”. На прочих зрителях, вероятно, из числа постояльцев, были клетчатые рубашки, ортопедические сандалии и вечерняя щетина, а сопровождали их в лучшем случае кислородные подушки. Мы никуда не успевали вовремя – опоздали, видимо, и на золотую пору Голливуда.
Тем не менее атмосфера в уютном зале царила праздничная. Какой-то антрепренер снял для постановки “Фантазии” просторный кусок гостиницы, получив в результате убежище без всяких признаков беженцев, зато со стильными мужчинами в строгих костюмах и грациозными женщинами в вечерних платьях. Наши новоиспеченные буржуа, работающие по сорок часов в неделю плюс сверхурочно и благодаря этому изрядно пополнившие свои кошельки, соскучились по комфорту и его непременным компонентам, вину и песням. Когда мы с Боном уселись за столик у дальней стены, миловидная девушка в болеро наполнила зал горестно-проникновенными звуками “Города скорби” Фам Зуи. А как еще было петь о городе скорби, этом портативном городе, который все мы унесли с собой в изгнание? Разве не скорбь занимала в нашем лирическом репертуаре второе место после любви? Действительно ли у нас текли по ней слюнки или мы просто притерпелись к ее желчному вкусу и стали находить в нем удовольствие волей-неволей, просто потому, что нас кормили ею насильно? Тут было не разобраться без Камю или коньяка, а поскольку Камю в ассортименте не имелось, я заказал коньяк.
Не колеблясь ни секунды, я оплатил обе наши рюмки из остатков своего филиппинского куша, ибо всегда твердо верил, что деньги обретают жизнь лишь когда их тратят, особенно в дружеской компании. Заметив у барной стойки седого капитана и бесстрастного лейтенанта с пивом в руках, я попросил официанта принести по рюмашке и им. После этого они подошли к нашему столику, и мы выпили за дружбу, хотя в разговорах с генералом я еще не поднимал заново тему своего возвращения. Впрочем, я собирался это сделать и с удовольствием заказал всем по второй. Благодаря коньяку, этому эквиваленту материнского поцелуя для взрослого человека, все вокруг заиграло новыми красками,