Меня – в расход? Но разве я не доказал, что я настоящий революционер? Разве не посвятил много лет своей жизни борьбе за освобождение нашей страны? Уж кто-кто, а ты-то должен это знать!
Мне это объяснять не надо. А вот коменданту – да. Ты пишешь в таком стиле, что человеку вроде него твоей писанины не понять. Называешь себя революционером, но твое сочинение тебя выдает – вернее, ты сам себя выдаешь. Почему ты, осел упрямый, не желаешь писать иначе? Знаешь же, что такие, как ты, – это угроза для комендантов всего мира… Нога разбудила меня пинком. На одно восхитительное мгновенье я заснул – будто полз по пустыне и в рот мне скатилась слеза. Не спи, сказал голос. От этого зависит твоя жизнь.
Если ты не дашь мне спать, я умру, сказал я.
Я не позволю тебе заснуть, пока ты не поймешь, ответил голос.
По-твоему, я что-нибудь понимаю? Ничего!
Тогда ты понял уже почти все, сказал голос. И усмехнулся, прямо как мой старый школьный приятель. Разве не странно, как мы с тобой сюда угодили, дружище? Ты приехал спасать жизнь Бону, а я – вам обоим. Остается надеяться, что мой план сработает лучше, чем твой. Но, честно говоря, я напросился сюда комиссаром не только из-за нашей дружбы. Ты видел мое лицо, точнее, его отсутствие. Можешь представить себе, как смотрят на это моя жена и дети? Голос сорвался. Можешь вообразить их ужас? А мой, каждый раз, когда я смотрю в зеркало? Хотя, скажу откровенно, я не смотрелся в него уже целые годы.
Я заплакал, подумав о его разлуке с ними. Его жена тоже была революционеркой – девушка из соседней школы, такая целеустремленная и красивая простой красотой, что я сам влюбился бы в нее, не влюбись он первым. Его сыну и дочери уже должно было исполниться по меньшей мере десять и одиннадцать – ангелочкам, чьим единственным недостатком было то, что временами они дрались между собой. Они никогда не побоятся взглянуть на твое… на своего отца, сказал я. Ты просто вкладываешь им в голову свои мысли.
Да что ты понимаешь! – закричал он. Снова наступила тишина, которую нарушало только его сипение. Я представлял себе рубцы его губ, рубцы на его горле, но мне хотелось лишь одного – спать… Его нога вновь толкнула меня. Извини, погорячился, мягко сказал голос. Друг мой, ты не можешь знать, что я чувствую. Тебе только кажется, что можешь. Но откуда тебе знать, каково это – быть таким страшным, что при виде тебя плачут твои собственные дети, что твоя жена вздрагивает, когда ты ее трогаешь, что твой близкий друг тебя не узнает? Бон смотрел на меня весь этот год и не узнал. Да, он садится в конце зала и видит меня лишь издалека. Я не вызывал его к себе, чтобы сказать, кто я, потому что это не принесет ему пользы и может принести огромный вред. Но все же… все же я мечтаю, что он узнает меня вопреки мне, даже если, узнав, захочет только меня убить. Ты можешь представить, как горько мне потерять эту дружбу? Допустим, это ты можешь. Но откуда тебе знать, как больно, когда напалм сжигает кожу на твоем лице и теле? Откуда?
Так расскажи мне! Я хочу знать, что с тобой случилось!
Наступило молчание – не знаю, надолго ли, потому что нога снова толкнула меня, и я понял, что пропустил первую часть его истории. На мне еще была форма, сказал голос. Все в моей роте знали, что обречены, – и солдаты, и офицеры. У всех в глазах стоял страх. До освобождения оставалось несколько часов, и я прятал свою радость и возбуждение, но в открытую беспокоился за родных, хотя им мало что грозило. Жена сидела дома с детьми, их безопасность обеспечивал один из наших курьеров. Когда танки освободительной армии подошли близко и наш командир приказал стоять насмерть, я забеспокоился и за себя. Я не хотел погибнуть от рук освободителей в последний день войны и гадал, как избежать этой судьбы. И тут кто-то сказал: авиация, наконец-то! В небе появился наш самолет – он держался высоко, чтобы его не сбили зенитками, но и бомбить оттуда было далеко. Давай ближе, крикнул один из наших. Как он собирается в кого-то попасть с такой высоты? Голос усмехнулся. Действительно, как? Когда пилот сбросил бомбы, ужас, объявший наших офицеров, коснулся и меня, поскольку я увидел, что бомбы падают не на танки, а на нас, в замедленном темпе. Они падали быстрее, чем говорило нам зрение, и мы не успели убежать, хоть и пытались. Облако напалма поглотило нас, и мне, можно считать, повезло. Я бежал быстрей других, и напалм только лизнул меня. Это было больно. Ах, как больно! Но что я могу тебе сказать, кроме того, что когда ты в огне, ты чувствуешь себя, как в огне? Что я могу сказать об этой боли, кроме того, что никогда в жизни не испытывал ничего более ужасного? Единственный способ объяснить тебе, как мне было больно, – это поджечь тебя самого, а этого, друг мой, я не сделаю никогда.
Однажды я обжег о плиту палец и теперь попробовал вообразить эту боль, умноженную в десять тысяч раз напалмом – истинным факелом западной цивилизации, ибо его, как сообщил нам Клод, изобрели в Гарварде. Но у меня ничего не вышло. Все, на что я был способен, – это хотеть спать, и мое “я” растворилось, оставив по себе лишь тающий разум. Но даже в этом полужидком состоянии мой разум понимал, что сейчас не время говорить обо