внимания, бывает…
Не обращать внимания у меня не получилось. Поэтому утром следующего дня, усевшись в машину к Кулику, чтобы вместе с ним отправиться на тренировку, я устроила спортсмену форменную выволочку. Он невозмутимо все выслушал и очень по-взрослому вдруг сказал:
– Неужели вы не понимаете, что я и сам могу приготовить еду, все постирать. Но Татьяне нравится чувствовать, что она полностью контролирует всю мою жизнь. Это нужно ей, а не мне. Так что я просто играю по правилам. По ее правилам. И вообще это не имеет никакого отношения к работе.
Тот кратковременный визит стал для меня еще одним уроком, суть которого была проста: «Можешь помочь – помоги. Но ни в коем случае не мешай, не создавай проблем, не лезь с комментариями в налаженный быт и распорядок. Потому что путь к достижению цели расписан по минутам».
* * *Пятью годами позже я точно так же оказалась в другом тарасовском доме – в Симсбери. Там жили уже другие спортсмены и точно так же в воздухе витала забота, а непрерывный поток самой разнообразной информации исподволь ложился на мозги.
– В закипевший бульон, помимо луковицы, нужно обязательно добавлять сырой помидор. Он забирает из мяса все ненужное. Рыбу мы сегодня готовим так: немного оливкового масла, немного лимонного сока – через пять минут можно снимать с огня. Виталик, ты что там отгребаешь с тарелки? Если бы у меня было время, я бы подробно рассказала, почему сейчас тебе нужно есть именно это, чтобы нормально тренироваться. Или дала бы книжку, в которой умными людьми все про это написано. Но времени у меня нет, а книжек ты не читаешь. Поэтому, будь добр, поверь мне на слово. Быстро все съел – и отдыхать!
Я долго не могла понять, почему многие из тарасовских спортсменов, которых тренер до такой степени окружает собой, стараясь предусмотреть каждый шаг и выполнить любой каприз, резко рвут отношения, как только работа завершена. Хотя ничего удивительного, наверное, в этом нет. Круглосуточный контроль и вынужденная необходимость ежеминутно соответствовать максимально высоким требованиям утомляют психику гораздо больше, чем любые, даже самые тяжелые, тренировки.
Спустя год или два после Игр в Солт-Лейк-Сити я как-то разговорилась об этом с сестрой Татьяны. Галя всю жизнь проработала в школе; когда заболел отец, непрерывно находилась при нем, по возможности выбиралась как на хоккей, так и на фигурное катание, не пропускала ни одной трансляции. А тут вдруг сказала:
– Мы ведь с мамой телевизор включаем, когда Танины ребята на соревнованиях выступают, совсем не для того, чтобы фигурное катание посмотреть. А чтобы увидеть, как там Таня, в каком состоянии… В школе совсем другая работа. Там от детей всего добиваешься любовью, мягкостью. А в спорте так не бывает. Одному богу известно, чего это стоит – готовить человека для того, чтобы он стал лучшим в мире. Тренер ведь насилует спортсменов на каждой тренировке. Выворачивает их наизнанку. И себя насилует каждодневно. Какая уж тут любовь? Периодически у нас в семье возникают разговоры: может, хватит? Ну, еще одна Олимпиада, еще одни соревнования. Жизнь-то проходит… А с другой стороны, чем она будет заниматься, если лишится этого? Для нее же именно эта работа и есть жизнь. Как была для отца…
Все спортсмены Тарасовой, с которыми мне приходилось встречаться на протяжении доброго десятка лет, в один голос твердили: «Когда Татьяна стоит у борта, ощущение – как за каменной стеной. От которой исходит совершенно непоколебимая уверенность».
На вопрос:
– Откуда это у вас? – Тарасова как-то ответила:
– Да не от меня эта уверенность исходит, а от них самих. Конечно, я тоже в них уверена. Потому что к моменту главного старта уже столько перепахано… Трясусь вся – мало ли что может быть, – но все-таки результат закладывается на тренировке. Я всегда придерживалась принципа: вышел на лед – надо делать все, что ты можешь. А вот потом – будь что будет. Но сделать ты должен все.
– Вы прилагаете какие-то усилия к тому, чтобы скрыть от учеников, что тоже волнуетесь?
– Ну да, таблетки успокоительные горстями глотаю. Когда катался Леша Ягудин, он, видимо, чувствовал, до какой степени я за него переживаю. Поэтому перед выступлением просто не смотрел в мою сторону. Мы даже на тренировках не разговаривали.
– Совсем?
– Можно ничего не говорить, но есть глаза, руки, чехлы, салфетки, вода… Все это должно быть у тебя с собой, и ты должен знать, когда и что дать спортсмену. Задержать его у борта, если чувствуешь, что это нужно, или, наоборот, отправить кататься.
А вот Саше Коэн нужно было обязательно сказать какие-то слова. Когда ее объявляли, она поворачивалась ко мне лицом, ее глазищи оказывались напротив моих, и я говорила ей фразу, которую иногда готовила несколько дней. Говорила всегда по-русски.
Я ее часто спрашивала, когда мы работали вместе: «Ты, наверное, меня не понимаешь?» Не думаю, что понимала стопроцентно, но, возможно, это и лучше. Иногда на нервной почве такое спортсмену скажешь…
Я слушала Тарасову, а на языке предательски вертелся один-единственный вопрос: что сказал бы ее отец, не мысливший себе работы на какую-то другую страну, кроме своей собственной? Понял бы? Поддержал?
Словно почувствовав это, Тарасова замолчала. Потом заговорила снова:
– Однажды, когда мне было тридцать лет, меня послали в командировку в Италию работать, как мы говорили, «за еду». За тридцать процентов суточных. Директор клуба был миллионер, владелец большой, раскиданной по Европе сети ювелирных магазинов. Мы, кстати, дружим до сих пор. Каток он построил для своей дочери. Постоянно сам приходил на тренировки, видел, как я работала по десять часов в день – ставила программы всем кому ни попадя, какая у меня была дисциплина. И совершенно неожиданно предложил: «Оставайся. Каток будет твоим. Двенадцатикомнатный дом тоже. Я уверен, что ты станешь тренером, к которому будут съезжаться в Италию со всего мира».
Я настолько перепугалась, что готова была собрать вещи и немедленно уехать. Не могла даже подумать, чтобы опозорить свою семью, оставшись за границей. Стала говорить что-то вроде того, что очень люблю свою родину. Он не понял: «Тебе же никто не запрещает продолжать ее любить?» И я честно призналась: «Понимаешь, у меня там папа. Если останусь, его сразу выгонят из армии[4] и посадят в тюрьму. И он вынужден будет проклясть меня. В общем, это невозможно».
Папу ведь самого звали в НХЛ, в «Рейнджерс». Предлагали контракт на три миллиона долларов. Это все равно что сейчас – десять. Тогда он уже не работал, его никуда не приглашали, не показывали по телевизору. О письме из НХЛ узнал спустя полтора года после того, как оно было получено спорткомитетом. А американцам ответили, что Тарасов – совсем больной, ходить не может.
Когда он уже действительно тяжело заболел, однажды вдруг спросил: «Дочка, а почему ты мне не посоветовала туда поехать?» Я даже растерялась: «А ты, пап, спрашивал разве?»
– Думаете, он смог бы там работать?
– Я думаю о другом. Если бы он поехал, он не умер бы так – врачи не занесли бы ему смертельную инфекцию. Возможно, до сих пор ездил бы на машине – и тренировал бы там русских мальчишек. Но кто же знал, что так быстро все поменяется…
Меня часто спрашивают, почему я столько лет работала не в России. Не станешь же всем объяснять, что у меня нет краника, из которого течет нефть. Выходишь на лед на своих ногах – на толстых и больных – и работаешь. Когда я готовила к Олимпийским играм Ягудина, получала от спорткомитета стипендию – шесть тысяч рублей в месяц. Примерно тогда же сестра ходила в собес, и ей сказали, что моя пенсия будет составлять чуть больше трех тысяч рублей.
– Вы когда-нибудь думали о том, что не имеете права проиграть?
– О том, что «не имею права», – нет. Просто когда столько лет на стольких Олимпиадах выигрываешь золото, это создает очень высокую мотивацию. А с высокой мотивацией тяжело жить. Потому что для тебя уже не существует никакого другого места, кроме первого. Это – постоянный стресс. Мне даже пришлось провести с собой большую психологическую работу. Убедить себя в том, что так жить нельзя.
– Удалось?