Добравшись до этой точки в своих рассуждениях, я вдруг подумал, что и другим, наверное, будет интересно узнать, какая часть их генома унаследована от неандертальцев. Я каждый год получал письма от людей, утверждающих, что они — или их близкие — на какую-то часть неандертальцы. Часто в письма были вложены фотографии с изображениями немного кряжистых индивидуумов, а порой люди предлагали прийти и сдать кровь для наших исследований. И теперь, когда у нас есть геном неандертальца, я легко представил, как мы берем ДНК какого-нибудь человека, определяем, какие сегменты его генома так или иначе схожи с неандертальскими, и, сравнив, показываем уровень неандертальского наследия. В конце концов, в мире существует масса компаний, которые предлагают такого рода услуги, то есть определяют степень родства человека с народами разных стран.
Например, американцы в США очень часто интересуются, какова в них доля наследия из Африки, Европы, Азии и от индейцев. В будущем к ним можно будет добавить и неандертальцев. Идея меня заинтриговала, но одновременно и обеспокоила. А вдруг оказаться “неандертальцем” будет считаться позорным? А не будет ли для человека ужасно, если он узнает, что часть генов, отвечающих за работу мозга, досталась ему от неандертальцев? И не превратятся ли ссоры между супругами во что-то вроде “Ты никогда не выносишь мусор, у тебя же гены в мозгах неандертальские”? Может ли позор, связанный с неандертальскими генами, лечь на целую группу людей, если у какой-то определенной части населения особенно часто будет встречаться неандертальский вариант гена?
Я считал, что мы обязаны контролировать подобные виды практического использования наших исследований. С моей точки зрения, единственным способом контроля было запатентовать использование неандертальского генома для такого наследственного тестирования. Если мы это сделаем, то любой, кто захочет брать деньги за проведение тестов, должен будет получить у нас лицензию. Таким образом, мы получим возможность ставить определенные условия, в каком виде информация выдается клиентам. Лицензию можно выдавать за плату — так наша лаборатория и Общество Макса Планка немного возместили бы затраты на неандертальский проект. Я поговорил об этом с Кристианом Кильгером, бывшим нашим студентом, ныне берлинским юристом со специализаций по биотехнологическим патентам. Мы даже обсудили с ним предполагаемую прибыль от патентов и как ее распределить среди исследовательских групп консорциума.
Полагая, что план может вызвать некоторые вопросы, я представил его на одном из пятничных собраний. И тут выяснилось, что я изрядно промахнулся. Некоторые бурно протестовали против идеи патента. Особенно Мартин Кирхер и Удо Штенцель, чей профессионализм я глубоко уважал: идея патентовать нечто природное, как, например, неандертальский геном, казалась им абсолютно неприемлемой. В целом это мнение поддерживало меньшинство, но зато с каким-то религиозным пылом. Другие придерживались прямо противоположной точки зрения. Эд Грин, например, даже съездил в Калифорнию, в самую большую коммерческую организацию, которая занималась определением генетического наследия , 23andMe, и, похоже, был не против поработать с ними когда-нибудь после. Споры разгорались, спорили в кафе, в лаборатории, за рабочими столами. Я пригласил Кристиана Кильгера и юриста по патентам из Общества Макса Планка, чтобы они разъяснили, что такое патент и как он работает. Они разложили все по полочкам, особо подчеркнув, что патент наложит ограничения только на коммерческое использование неандертальского генома — и то только в случае конкретной задачи тестирования генетического наследия — и что он ни в коей мере не ограничит научного использования наших открытий. Все это ни на йоту не изменило ничьих мнений и не снизило градус эмоционального накала.
Меньше всего мне нужны были раздоры в группе. Чего мне бы не хотелось, так это давить авторитетом для протаскивания собственного мнения против желания убежденного меньшинства. До публикации нам предстояло много работы, и сплоченность в группе была необходима. В результате через две недели после начала споров я объявил на очередном пятничном собрании, что принял решение оставить идею патента. Я получил от Кристиана электронное письмо, заканчивавшееся словами: “Какая возможность упущена!” Мне и самому было жаль. Такая прекрасная возможность поднимать деньги на будущие исследования и регулировать использование наших открытий в коммерческих целях. На самом деле, пока я это все пишу, компания 23andMe уже начала предлагать на рынок услуг тестирование генов на наличие неандертальских компонентов. Да и другие компании, без сомнений, вскоре к ней присоединятся. Но наш проект двигала вперед сплоченность всех членов группы. Именно она являлась нашим главным капиталом, и рисковать ею было нельзя.
Глава 20
Человеческая суть?
Замечательное место — наш институт в Лейпциге. Там все занимаются более или менее одним вопросом: что значит “быть человеком”? Но при этом все исследования ориентированы на материальные, фактологические данные, на экспериментальную работу. Одно из интереснейших направлений, которое поддерживается у нас в институте, возглавляет Майк Томаселло, директор отделения сравнительной и возрастной психологии. Его группа изучает, как различается формирование когнитивных функций у человека и человекообразных обезьян.
У него в группе для оценки когнитивных различий обезьянам и детям предлагаются сходные тесты на “сообразительность”. Особенно интересно, как детки и обезьянки вовлекают взрослого наблюдателя в свои планы по добыванию конфетки или игрушки с помощью хитроумных конструкций. Как показывают исследования Майка, до десяти месяцев между человеческими и обезьяньими малышами когнитивных различий практически не обнаруживается. Но зато после года дети начинают делать нечто, чего обезьянки не делают никогда. Они начинают привлекать внимание к предметам, которые их интересуют, показывать на них. Более того, после года большинству детишек это действие, показывать на предметы, кажется чрезвычайно занимательным. Они показывают на лампу, цветок, кошку не потому, что хотят этим объектом завладеть, а просто потому, что забавно привлекать к ним внимание мамы, папы или кого бы то ни было. Им ужасно нравится само по себе привлечение внимания другого человека.
По-видимому, около года ребенок начинает открывать для себя, что у других людей, как и у него, имеются интересы и свой взгляд на мир, и пытается научиться управлять вниманием других людей.
Майк предполагает, что побуждение управлять вниманием других людей появляется у ребенка раньше других уникальных для человека когнитивных свойств[62]. Это свойство с определенностью