Начальник штаба, тот самый помощник, кто посещал заведение Мадам Нинель, не посмел пойти против, но, как и был обязан, высказал свое мнение. «Разделять отряд на неравные части видится неразумным», — сказал он, и лейтенант, выполняя приказание, отправился с основными силами по Реке и теперь, скорее всего, уже прошел Майскую протоку.
«Подарок» Ван Цзэ-Хуна сидела в четвертых санях. Она сама выбрала. Капитан был уверен, что выбрала потому, что четвертые. Ее дело. Каждый раз, проезжая мимо саней, капитан чувствовал на себе ее взгляд и боролся с желанием сделать «то, что хочешь». Бороться с этим было тем сложнее, что сабля шлепала по крупу лошади, а револьвер, когда он проезжал мимо «подарка», оттягивал пояс не вниз, как положено, а как бы рвался из кобуры, просто требовал. Странное дело, когда капитан проезжал мимо укутанных в шкуры Лисицыных, ничего подобного с его амуницией не происходило, разве что капитанов рыжий конь чуть упрямился и старался по плавной дуге, почти по самой бровке наезженного тракта, обойти вторые сани стороной.
Прошли Сосновку.
Пересекли замерзший, весь в наледях, Улукит. И только поднялись на перевал перед Могчинской долиной, к капитану подъехал солдат из авангарда и доложил, что впереди на обочине тракта сидит старый тунгус. Капитан дал шпоры рыжему коню; он точно знал, кто это. Эта уверенность подтвердилась, когда Уруй, глядя снизу вверх (а как он еще мог, сидя на корточках, на обочине тракта, говорить с капитаном, сидевшим в высоком седле?), сказал:
— А! Капитана — ходи-ходи! Теперь — смотри-смотри, слушай-слушай! Твоя капитан — тоже Луча, моя смотри, моя видит.
— Что? Что ты видишь?
— Один женщина в санях. Два женщина в санях. И луча-маленький с ней. А сани — легкие. Шибко-шибко ходи. Пока ходи — живи. А нет ходи — совсем помирай, однако.
Федор Илларионович Мартов мог бы многое рассказать о своей жизни. И, бывало, рассказывал. Как весной двадцатого, голодный, потерявший свою лошадь, с винчестером, к которому не было патронов, пришел в Заречную на Урекхане и упросил командира партизанского отряда Члемова принять его в отряд; как после окончания Гражданской стал чекистом и выискивал по станицам, селам, приисковым поселкам казаков, что вроде как и не были семеновцами, но и красным не помогали; как в тридцать втором, уже дослужившись до достаточно высокого чина, давил кулацкое восстание, центром которого были Сианы, и даже то, что встречался и вел переговоры со своим старым знакомым Терентием Перелыгиным, красным партизаном, ставшим во главе восстания, не скрывал; как за заслуги перед Советской Россией был переведен на Волгу, и там среди рабочих выискивал вредителей, диверсантов и шпионов; и даже о Дальлаге, куда его отправили в тридцать седьмом по анонимке, припомнившей все: и Перелыгина, и знакомство с Шабалиным, и то, что из всего небольшого кочетовского отряда уцелели только он да еще несколько человек, в том числе и Терентий Перелыгин, — даже об этом рассказывал Федор Илларионович, не скрывая почти ничего из того, что касалось жизни и в лагере, и после, когда, лишенный всяких привилегий, потерявший жену и маленького сына (отказались от Федора сразу же после того, как его под утро забрали из хорошей квартиры почти в центре Казани), он вернулся в Малый Париж просто потому, что здесь, на Реке, были могилы его отца и матери. Почти все рассказывал Федор Илларионович и почти ничего не скрывал. Кроме трех вещей. Бывший чекист Мартов никогда не рассказывал, что в 1932 году не смог пристрелить и отпустил Терентия Перелыгина, спасшего ему жизнь в феврале все того же двадцатого года. Еще Федор Илларионович никогда не рассказывал, за что получил