На этом китаец и японец раскланялись и расстались.
Утром следующего дня на льду замерзшей так называемой Майской протоки, что ниже Малого Парижа, был обнаружен голый труп неизвестного китайца с перерезанным горлом.
Уложив сына Лешу спать, Ядвига Лисицына доделала домашнее, занесла из холодных сеней мороженное, с жировой пимпочкой молоко, в дом, чтобы к утру, как Леша проснется, так молоко уже растаяло, пошерудила кочергой в печке, улыбаясь, выслушала ворчанье свекрови по поводу того, что невестка «жжет керосин почем зря, а он нынче дорог». На самом-то деле свекровь любила свою невестку, а ворчала так, для порядка и по старости, поэтому Ядвига, дожидаясь, пока в печи на углях погаснут голубые угарные огоньки, чтобы закрыть печку, села за починку одежды — ох уж эти мальчишки, штаны-рубахи на них просто горят, и это еще Лешик — спокойный, иным такая егоза достается, что хоть в жесть их, какой крышу кроют, укутывай, а все одно протрут-проелозят, да и растут, как на дрожжах, что не месяц — вершок, а то и полтора набирает, этак если пойдет, через год сможет отцово носить без перешивки. Так, думая и работая иглой, Ядвига коротала очередной зимний вечер. Степан, ее муж, с осени, как пришли казаки, а следом японцы, ушел к партизанам — приходилось говорить, что работает на железной дороге, и с тех пор от него никаких вестей, кроме базарных слухов, не было. И от отца Ядвиги тоже не было никаких вестей с весны восемнадцатого года. Незадолго до казацкого мятежа в губернском городе пришло письмо, а потом — как отрезало. Ну да ладно, доля такая — ждать, терпеть, потом опять ждать. И тут в окно, закрытое ставнем, кто-то постучал, осторожно так и тем самым условным стуком, каким (как же это давно было-то в последний раз!) вызывал ее на улицу Родий. Послышалось, что ли? Нет, еще раз постучали. Ядвига накинула пальто, платок, ноги босые сунула в валенки и выскочила к воротам. Старый дворовой пес Алтай посмотрел на молодую хозяйку осуждающе: дескать, вот шлендра, не спится ей, понесло ни свет ни заря к воротам, а чего туда бегать, ежели никто по ночам нынче не ходит. Выглянула за ворота, не ожидая и надеясь увидеть в темноте знакомый, но уже подзабытый силуэт, а увидела крепкого мужика в казацком полутулупе, с саблей на боку и шапке-папахе какого-то странного, не совсем казацкого покроя и цвета.
— Здоровья вам, Ядвига Евстафьевна, — сказал мужик. — Меня муж ваш Степан направил и стуку этому научил. Поговорить бы нам, коли можно, в хате, тут-то холодно, померзнете, да и кто его знает, может, смотрит кто.
Ядвига прикрыла будку Алтая, чтобы не забрехал, провела ночного гостя в дом и при свете керосинки только разглядела, что шапка-то в Малом Париже известная — рыжая с черными полосками, тигровая шапка.
Свекровь вышла посмотреть, кого там принесло, собралась было заворчать, да как только узнала, что человек — от Степы, так сразу накинулась на невестку: что же она гостя чаем не поит, пирогами не потчует, а то, может, стопочку для сугреву, а как там Степушка, исхудал небось, не болеет ли…
— Ой, мама, да сядьте вы, человек все расскажет. Зовут-то вас как?
— Серафим. Фима можно.
— А по отцу?
— Семеном отца звали.
— Ну, что же вы, Серафим Семенович, кушайте и рассказывайте. Что, как?
Шабалин опрокинул стопку, закусил соленым рыжиком и коротко, но обстоятельно рассказал, что у Степана все, в общем, нормально; что Степан в отряде хоть и не командир, но его уважают; что отряд, в котором Степан, — недалеко от городка, но где Серафим говорить не может, да и верно, лишнего-то знать женщинам ни к чему; Степан здоров, и все у него, по необходимости, есть, а лишнее в эти годы смутные — оно и ни к чему; Степан просил передать жене, сыну и матери, что любит их и надеется, что скоро все успокоится так или иначе и он сможет вернуться домой, а пока передает приветы, обнимает и целует дорогих ему людей.
Слушая мрачного казака, Ядвигина свекровь всплакнула, а когда Шабалин достал из сумки сверток, в котором были брусок мыла, большая сахарная голова и несколько пачек табаку, совсем растрогалась: «У сына-то, небось, и самого этого ничего нет, а он последнее гостинцем семье отправил». И, забрав сверток, ушла в свою комнату, то ли плакать, то ли спать.
Ядвига же понимающе посмотрела на казака.
— Это же не Степан передал? Это же вы, Серафим Семенович, свое отдаете.
— А! Ничто. Табак я не курю, а мальцу вашему — сахар в самый раз, пусть грызет. Видел я его пару раз в городе, очень он на отца своего, каким я его знал, похож.
Ядвига на эти слова как-то по-птичьи дернула головой.
— Вы это о ком?
— Да понятно же о ком. Я же не просто так пришел, у меня же разговор. Вот об отце сынка вашего как раз. Как он ушел тогда, так я ему задолжал кой-чего, и он тоже мне должен остался. А тут, значит, такой случай подворачивается долги-то закрыть. Вот я и…
Прикрученная лампа светила на кухне Лисицыных полночи, а потом казак ушел огородами и утром уже был в казарме на поверке.
Обычный вечерний доклад о состоянии дел в отряде был коротким — никаких чрезвычайных происшествий. Капитан Кадзооку в сопровождении своего помощника — начальника штаба отправился на квартиру — в двухэтажной, рубленной из лиственничника гостинице, не без претензии называвшейся «Малый Версаль» (в свое время он оценил эту шутку: как же, Малому Парижу — Малый Версаль), ему с осени предоставили двухкомнатный номер на втором этаже. У дверей гостиницы попрощался с помощником (тот решил сегодня посетить девочек) и стал подниматься в свой номер, называть который домом не было