Подумать, что и я любил также этих дрянных и нездоровых зверьков, этих поддельных Джоконд и Примавер, выброшенных на улицу мастерскими художников и кабачками эстетов.
И эти намозолившие глаз «травести» — мужские костюмы на тощих бедрах и на затянутых в корсет торсах, эти премированные уродины бульварных кабаков, — Нина Грандьер — с ее фальшивою кукольностью и эта Иветта Гильбер, похожая на привидение в своих длинных черных перчатках!..
Но теперь с меня довольно ужаса этого кошмара! Как мог выносить я его так долго!
Тогда я еще не подозревал о таящейся во мне болезни. Она таилась во мне, как пламя под пеплом. Я лелеял ее в себе… Может быть, с самого детства, ибо она всегда жила во мне… но я этого не знал!
О! это Голубое и Зеленое, явившееся мне в кристаллах некоторых камней и в еще более кристальных взорах некоторых портретов, — скорбный изумруд драгоценностей Барукини и тот же изумруд в нарисованных глазах, все еще для меня неясный! И если я столько страдал от моей неспособности любить женщин, это было потому, что ни одна из них не обладала этим взглядом.
Пятница, 3 апреля 1895 г. — Злая молитва:
Благословлю твои уста, их грешное томленье; В них запах алой розы свеж, и внятен запах тленья, Они впитали темный сок цветов и тростников, В их говоре звучит далекий ропот тростников, Порочный твой рубин, горят холодные уста, Как рана смертная распятого Христа.Сегодня в Страстную пятницу желание пережить настроение детства или вспомнившаяся привычка повлекла меня к обедне в Нотр-Дам; мне захотелось освежить… (о, если бы я мог ее стереть) мою пылающую рану в прохладном сумраке церкви; и, слушая латинские тексты, скороговоркой читаемые священником, — сколько я ни старался следить за ними по молитвеннику, меня преследовали ужасные стихи Реми де Гурмона, которые мои губы нашептывали, как слова ласки или как слова проклятия.
Благословлю твои стопы, их путь всегда порочный, Их обувь легкую в притонах оргии полночной. Они взбираются тайком на плечи бедняков, И топчут самых чистых, самых кротких бедняков. В подвязке пряжка — аметист, и глубь его чиста, Как дрожь предсмертная распятого Христа.И хотя погребальная служба оплакивала смерть Христа; но в ропщущей тишине церкви, обращенной в Гробницу, мне слышались только злые антифоны поэта…
Благословлю твои глаза, и взгляд их ядовитый. В них призраки живут, и злость иронии сокрытой Там спит, как мертвая вода на дне пещеры спит, — Средь анемонов голубых там зверь жестокий спит.И мне казалось, что меня касалось что-то голубовато-зеленое, словно изумруды в форме маслин, и по моим ладоням точно скользили чьи-то прохладные пальцы…
Я выронил молитвенник из рук и, прислонившись к моему стулу, облокотился одной рукой, уронив другую, неподвижно раскрыв ладонь… которая ловила, ощупывала что-то прохладное, круглое…
Это ощущение было столь неожиданно, так тонко и так нежно-чувствительно, что дрожь пробежала по всему моему телу… Дошел ли я в моей чрезмерной чувствительности до ощутительного воплощения образов моего вожделения?.. С минуту я оставался в нерешительности… Чтобы задержать ощущение и лучше освоиться с ним, я закрыл глаза, но прикосновение еще более чувствовалось. Уступая его настойчивости, я снова открыл глаза.
Дама в трауре, — молодая женщина, под вдовьим покрывалом, сидевшая рядом со мною, тихонько высвобождала свои четки из моих пальцев.
При этом ресницы ее были скромно опущены; но легкая улыбка кривила тонкие губы. Ресницы ее, и розовые губы, прикрывали сверкающую белизну…
О скорбный твой сафир! в нем страх, в нем горечь разлита. Сафир, последний взгляд распятого Христа.Вторник, 16 июня 1895 г. — Вчера вечером я был в «Олимпии». О, как уродлива эта зала, и вообще уродливы все публичные места, — и этот современный костюм, и уродство человеческого тела в этой одежде листового железа— эти точно печные трубы, прилаженные к ногам, рукам и корпусу клубмена, задыхающегося в ошейнике из белого фарфора, и печаль и серость всех этих лиц, загубленных дурной гигиеной городов и злоупотреблением алкоголя… следы бессонных ночей и повседневной борьбы, запечатленные в нервных подергиваниях всех этих рыхлых отяжелевших лиц… Их нездоровая бледность и экстравагантность и тщеславие их самок, красующихся в ложах и в партере рядом с пошлыми самцами.
Целые сооружения из перьев, газа и цветного шелка, придавливающие тонкие шеи и плоские груди: узкие плечи, стиснутые огромными рукавами, разряженная модная худоба или, еще хуже, забронированная стеклярусом и облаками газа слонообразность толстух. И в то время, когда все эти фантоши[1] улыбались, разглядывали друг друга в лорнетки, на сцене медленно и искусно развертывалась игра мускулов изумительного человеческого тела. Акробат, облитый палевым шелком трико, сверкая в лучах электричества лоснящейся наготой, запрокидывался, изгибаясь всем своим телом; потом вдруг выпрямлялся движением бедер и рук, устремленных к потолку, являя собой поражающее зрелище человека, превращающегося в ритм, трепетной гибкостью веерообразного движения.
Я сидел в барьерной ложе. Во Франции разрешается любоваться только статуями. Страны солнца не знают этих предрассудков, и я, привыкший к обычаям Востока, стал восхищаться изумительными пропорциями и гармонией движений акробата; что дало повод маркизу де В…. (я всегда ненавидел его голос фальцетом и его маленькие светленькие глазки) сказать мне с гадкой улыбкой: «Этот гимнаст может себе каждую секунду сломать шею; то, что он делает, мой милый, очень опасно и вам нравится в нем та легкая дрожь, которую он вам сообщает… Как будут все волноваться, если его потные руки соскользнут с барьера? По инерции его быстрого вращения он неминуемо переломает позвоночник, и кто знает, быть может, брызги мозга долетят и до нас! Это было бы очень захватывающее зрелище и вы могли бы прибавить редкое ощущение к обширной коллекции ваших ощущений. Как остро волнует нас этот человек в трико!
Сознайтесь, что вы почти желаете, чтобы он упал. И я, да и, впрочем, множество людей в этой зале, находимся в том же состоянии ожидания и предчувствия. Это гнусный инстинкт толпы пред зрелищем, возбуждающим в ней представления сладострастия