Вот в такую-то яму, в один из каменных мешков, вырытых по приказанию Людовика Святого в подземной тюрьме Турнель, опасаясь, видимо, побега, ввергли Эсмеральду, приговоренную к виселице. Весь огромный Дворец правосудия давил на нее своей тяжестью. Бедная мушка, бессильная сдвинуть с места даже самый маленький из его камней!
Несомненно, судьба и общество были одинаково к ней несправедливы: не было надобности в таком избытке несчастий и мук, чтобы сломить столь хрупкое создание.
И вот она здесь, затерянная в кромешной тьме, погребенная, зарытая, замурованная. Всякий, кому довелось бы увидеть ее в этом состоянии и кто ранее знал ее смеющейся и пляшущей на солнце, содрогнулся бы. Холодная, как ночь, холодная, как смерть; ветерок не играл более ее волосами, человеческий голос не достигал ее слуха, дневной свет не отражался в ее глазах. Низко согнувшись, раздавленная цепями, сидела она возле кружки с водой и куска хлеба, на охапке соломы, в луже воды, натекавшей с сырых стен камеры. Неподвижная, почти бездыханная, она уже не ощущала страданий. Феб, солнце, полдень, вольный воздух, улицы Парижа, пляска и рукоплескания, сладостный любовный лепет, а вслед за этим — священник, сводница, кинжал, кровь, пытка, виселица! Все это иногда возникало еще в ее памяти то как радостное золотое видение, то как уродливый кошмар; но это было лишь ужасной, смутной борьбой, затерянной во мраке, либо отдаленной музыкой, звеневшей там, наверху, на земле, и неслышной на той глубине, где была погребена несчастная.
С тех пор как она находилась здесь, она не бодрствовала, но и не спала. В этой темнице, сломленная горем, она не могла более отличить явь от сна, грезу от действительности, день от ночи. Все смешивалось, дробилось, колебалось и смутно расплывалось в ее мыслях. Она не чувствовала, не понимала, не думала, порой лишь грезила. Никогда еще живое существо не стояло так близко к небытию.
Так, оцепенев, заледенев, окаменев, она почти не слышала, как раза два-три где-то над головой с шумом открывался люк, не пропуская при этом ни малейшего света; через этот люк чья-то рука бросала ей корку черного хлеба. А между тем эти регулярные посещения тюремщика были единственной оставшейся у нее связью с людьми.
Лишь одно еще заставляло ее бессознательно напрягать слух. Над ее головой сквозь заплесневевшие камни свода просачивалась влага, и через равномерные промежутки срывалась капля воды. Узница тупо прислушивалась к звуку, который производили эти капли, падая в лужу подле нее.
Эти падавшие в лужу капли были здесь единственным признаком жизни, единственным маятником, отмечавшим время, единственным звуком, долетавшим до нее из всех земных шумов.
Время от времени в этой клоаке мглы и грязи она ощущала, как что-то холодное, то там, то тут, пробегало у нее по руке или ноге; тогда она вздрагивала.
Сколько времени пробыла она в этом узилище? Она не знала. Она помнила лишь произнесенный где-то над кем-то смертный приговор, помнила, что ее потом унесли и что она проснулась во мраке и безмолвии, закоченевшая от холода. Она поползла было на руках, но железное кольцо впилось ей в щиколотку, и забряцали цепи. Вокруг нее были стены, под ней — залитая водой каменная плита и охапка соломы. Ни фонаря, ни отдушины. Тогда она села на солому; иногда, чтобы переменить положение, она переходила на нижнюю ступеньку каменной лестницы, спускавшейся в склеп.
Как-то раз она вздумала считать те мрачные минуты, которые ей отмеривали капли, но вскоре это жалкое усилие больного мозга оборвалось само собой, и она погрузилась в полное оцепенение.
И вот однажды днем или ночью, ибо полдень и полночь были одинаково черны в этой гробнице, она услышала над своей головой более сильный шум, чем обычно производил тюремщик, когда приносил ей хлеб и воду. Она подняла голову и увидела красноватый свет, проникавший сквозь щели дверцы или крышки люка, который был проделан в своде этого каменного мешка. В ту же минуту тяжелый засов загремел, крышка люка, заскрипев на своих ржавых петлях, откинулась, и она увидела фонарь, руку и ноги двух человек. Свод, в который была вделана дверца, нависал слишком низко, чтобы можно было разглядеть их головы. Свет причинил ей такую острую боль, что она закрыла глаза.
Когда она их открыла, дверь была заперта, фонарь стоял на ступеньках лестницы, а перед ней оказался только один человек. Черная монашеская ряса ниспадала до самых пят, того же цвета капюшон спускался на лицо. Нельзя было разглядеть ни лица, ни рук. Это был длинный черный саван, под которым чувствовалось что-то живое. Несколько мгновений она пристально смотрела на это подобие призрака. Оба молчали. Их можно было принять за две столкнувшиеся друг с другом статуи. В этом склепе казались живыми только фонарный фитиль, потрескивавший от сырости, да водяные капли, которые, падая со свода, прерывали это неравномерное потрескивание своим однообразным тонким звоном и заставляли дрожать луч фонаря в концентрических кругах, разбегавшихся на маслянистой поверхности лужи.
Наконец узница прервала молчание:
— Кто вы?
— Священник.
Это слово, интонация, звук голоса заставили ее вздрогнуть. Священник продолжал медленно и глухо:
— Готовы ли вы?
— К чему?
— К смерти.
— Скоро ли это будет? — спросила она.
— Завтра.
Голова ее, с радостью было поднявшаяся, опять тяжело упала на грудь.
— О, как долго ждать! — пробормотала она. — Что им стоило сделать это сегодня?
— Вы, стало быть, очень несчастны? — помолчав, спросил священник.
— Мне так холодно, — ответила она.
Она обхватила руками ступни своих ног — привычное движение бедняков, страдающих от холода, его мы заметили и у затворницы Роландовой башни, — зубы ее стучали.
Казалось, священник из-под своего капюшона разглядывал склеп.
— Без света! Без огня! В воде! Это ужасно!
— Да, — ответила она с тем изумленным видом, который придало ей несчастье. — День сияет для всех. Отчего же мне дана только ночь?
— Знаете ли вы, — после нового молчания спросил священник, — почему вы здесь находитесь?
— Кажется, знала, — ответила она, проводя исхудавшим пальчиком по лбу, словно стараясь помочь своей памяти, — но теперь забыла.
Вдруг она расплакалась, как дитя.
— Мне хотелось бы уйти отсюда, господин. Мне холодно, мне страшно. Какие-то звери ползают по моему телу.
— Хорошо, следуйте за мной.
Священник взял ее за руку. Несчастная промерзла насквозь, и все же рука священника ей показалась холодной.
— О! — прошептала она. — Это ледяная рука смерти. Кто же вы?
Священник откинул капюшон. Перед нею было зловещее лицо, которое так давно преследовало ее, голова демона, которая возникла над головой ее обожаемого Феба у старухи Фалурдель, те глаза, которые она видела