Он решил взять с собой колокол часов и заранее улыбался славе, увенчающей его назавтра. Башня стояла где-то посредине озера на каменном островке; но прошел час, а ее не было видно.
— А, черт, должно быть, я свернул в сторону, — тихо сказал Труба и обернулся…
Сзади него, от самой кормы, вырезалась синяя башня, в три тонкие этажа с черными окнами; белые часы под конусной крышей показывали три.
Лодка стукнулась о камни, башня исчезла, и с одного края до другого прокатились чугунные шары, лопаясь, сшибаясь и потрясая небо. Труба лежал на дне лодки, оглушенный и слепой…
Когда все стихло, он поднялся, вытер мокрый лоб и выпрыгнул на камни.
Чудеса творятся, поневоле испугаешься, когда вам преподносят такой концерт!
Сшибая до крови колени, он взобрался на площадку и дрожащими руками зажег свечу.
Осветилась черная трава и облупленная серая стена с низким входом.
Труба вышел.
Четырехугольная пыльная комната, на полу кучи давно вынутой глины, щепки и сбоку гнилая деревянная лестница на первую площадку, а выше — винтовая, теряющаяся в круглой каменной дыре.
Доски скрипели и гнулись.
Труба осторожно ступал, высоко подняв свечу.
Кое-где половиц не хватало, и приходилось карабкаться по отверстиям в стенах.
Первые две площадки были пусты.
«На третьей часы», — подумал Труба и остановился.
В первый раз в него вполз страх и лохматой и сухой рукой стукнул в сердце.
Ярко вспомнилась столовая, под красной лампой учительница, склоненная на нежные руки, и бородатый Бубнов.
«Убежать разве… Но еще одна площадка — и я увижу дурацкие часы».
В это время раздались отчетливые, мерные удары маятника. Труба быстро взбежал и остановился, тяжело дыша и прикрывая рукой свечу.
Из окна в окно протянулся деревянный вал, под ним массивный стол и между пыльные колеса, цепи, качающийся маятник и сверху, как шапка, тяжелый колокол.
Труба потрогал колеса, радостно засмеялся и начал отвинчивать колокол.
Внезапный ветер задул свечу.
«Опять гром ударит», — подумал он и ощупью стал искать стену; его руки нащупали пролет и перекладину загородки.
«Там пропасть… скверно, что нет больше спичек…»
В это время кто-то охватил его спину и грудь, сильно прижал к решетке и стал клонить.
Труба закричал, ощупал холодные руки и впился в них пальцами.
Одна из рук высвободилась и резко ударила по его темени, еще и еще раз…
Труба рванулся, старая загородка хрястнула, и тьма приняла его тело, жирно и глухо упавшее на камин.
Учительница плакала, а Бубнов гладил ее по волосам.
— Он сейчас приедет, не бойтесь…
— Его, наверно, убило громом.
— Мы бы видели, как падала молния, а гром не страшен. Вон шаги, слышите…
Часто, один за другим неслись удары колокола, насмешливые, торжествующие, как лохматые, дикие птицы.
— Такова воля Провидения, — сказал Бубнов, важно и медленно крестясь.
Алексей Толстой
ПОРТРЕТ
IРазбирая наполовину истлевшую библиотеку в сельце Остафьево, я нашел тетрадь из синей бумаги во всю величину листа; на первой странице сверху была выведена совершенно непонятная надпись: «Дерзание души, счастливого бо не осудят, несчастному туда и дорога». Но дальнейшее содержание, писанное все более простым языком, показалось мне занимательным, и я ниже привожу целиком отрывок, касающийся одной встречи, роковой для автора и весьма любопытной.
Рукопись начинается странно — молитвой «Отче наш», писанной с ошибками, и сейчас же автор рассказывает, что в жизни его произошел резкий перелом: граф Остафьев, владелец полутора тысяч душ, дает ему, крепостному своему Ивану Вишнякову, мужеского пола, двадцати лет, роста среднего, глаза голубые, волосы русые, нос обыкновенный, грамоте умеет, особых примет нет, — отпускную на пять годов, с тем, чтобы Иван Вишняков, имея от природы великую способность к малеванию, отъехал в Петербург, там превзошел свое искусство до конца и, по прошествии срока, представил бы портрет — изображение графа; и если портрет будет найден достойным, — Иван Вишняков получает право на выкуп себя на свободу; если же способности свои не приумножит, — будет бит нещадно и сдан в черную работу… Денег на все ученье граф выдал восемьдесят восемь рублей и, кроме того, нумерованную своими руками тетрадь, куда приказал вписывать все, что Иван увидит, услышит и подумает сам.
По приезде в Петербург Вишняков и начинает свои записки, приступая серьезно и с молитвой к трудной жизни.
Он поселяется у Нарвской заставы, но, гонимый насекомыми, переезжает на Грязную (ныне Николаевскую). Здесь у ворот знакомится с молодым франтом Зенковским и, увидя на нем фрак с медными пуговицами, вверяется ему вполне. Зенковский показывает Вишнякову издали академию, главные здания столицы и на его счет ест и пьет по три раза в день в кофейных… Потом в одной кофейне представляет Вишнякова седому старику, с волосами до плеч, в берете и бархатной куртке, измазанной красками, уверяя, что это и есть ректор академии. Вишняков отдает мнимому ректору половину своих денег и старик, наговорив Бог знает какой ерунды, скрывается, а с ним и Зенковский. Тогда Вишняков с мужицким упрямством дежурит ежедневно у академии, ожидая увидеть настоящего ректора, и рассказывает про свои неудачи швейцару. Швейцар сулится указать настоящего ректора.
Однажды ректор, стремительно выйдя из подъезда, садится в сани, обронив перчатку. Вишняков, подняв перчатку, бежит без шапки за санями до тех пор, пока ректор, отогнув бобровый воротник, не принимается глядеть на бегущего…
На снегу, посреди Невы, происходит короткий разговор, и Вишнякову разрешен вход в натурный класс академии. Вишняков переезжает на Васильевский, к немцу Карлу Карловичу — подрядчику, который, желая обеспечить себе постоянного жильца, учит Вишнякова писать вывески, и эта работа дает постоянный и небольшой заработок…
В писании вывесок и посещении академии однообразно проходят четыре года, и чем внимательнее изучает Вишняков натуру, тем труднее кажется ему само искусство. Эта часть дневника наполнена рассуждениями часто забавными. «Во сне мы видим формы и линии, а краски только чувствуем, на картине же — наоборот: видим краски, а