солнечный – и всегда невпопад. Теперь я уже не гадаю, мне все равно ходить одной, даже лучше, если дождь и серенькая погода. Печально, но свое. А вот вчера в одном углу, среди сосновых вершин, небывало синело, совсем как писал Алексей Федорович в «Диалектике мифа» о небушке голубом-голубом. Вчера же оно пронзительно-синее. И по нему – одинокая тучка, невесомая, пушистая плывет. Вот эта синева и есть София – премудрость Божия, не может она быть иной. Твердо так подумалось – воплотилась в этой синеве премудрость Божия. Тихо было и как-то значительно. Но ушло, скрылось, исчезло, всюду облака затянули небо, и тишина совсем другая, сонная, не трогающая душу.
Вспоминается год 1986-й, преддверие конца. В ночь на 12 августа (вспомните, в такую же ночь обрушилась катастрофа 1941 года на дом Лосева) слышу голос Майи Николаевны: «Аза, вставайте, мы горим». Почему-то говорит она тихо, спокойно, а мне все еще снится, что где-то лопаются стеклянные шары, разбиваются, падают откуда-то сверху. А это вовсе и не шары лопаются во сне, а шиферные крыши Маленького домика и большого сарая трещат от огня. Быстро вскакиваю, бужу Алексея Федоровича. Он совсем спокоен. Одеваю его, как следует, потеплее, в осеннее пальто, веду осторожно в аллею, усаживаю на скамейку – она как раз посередине, под огромным деревом, вдали от дома. Укутываю Алексея Федоровича в шерстяные одеяла, пледы, ночь холодная, август, не дай Бог простудится. Сама спешно, но вполне разумно собираю рюкзаки с рукописями и книгами. Не знаю, откуда берутся силы, таскаю тяжелейшие рюкзаки туда, к скамейке, где Алексей Федорович, – это его достояние. Главное, чтобы огонь не перекинулся на наш Большой дом. Огонь пылает вовсю, небо горит, стволы сосен уже занялись, верхушки горят, пожарные из Раменского льют воду, рубят ветки так, чтобы огонь не перешел по развесистым деревьям к нам. Уже угол дома, где как раз электрический щиток, запылал огнем. Бросаются тушить. Откуда-то набежал народ, тащат что ни попало из Маленького домика. К счастью, его обитатели, наши друзья, Оля и Саша вместе с девочками ночуют в Кратове, где у них тоже комнаты в даче Воздвиженских (старики умерли – остались внуки). К утру остается черное пепелище, все выгорело, ни травинки, мрачно стоят черные обугленные стволы.
Наши погорельцы на следующий день развешивают и раскладывают жалкие остатки своего скарба, в основном горелые книги. Там есть и мои, мокрые, обгорелые – давала читать Ольге.
Несколько лет черно на месте сарая и срубленных горелых деревьев. А домик уже вовсю отстраивает неунывающий Иван, да еще больше и лучше прежнего. Потом построит и сарай, подальше от дома, и снова наполнится он всякой рухлядью, ненужным хламом и досками. Сгоревшую пилораму тот же умелец Иван выстраивает заново, снова пилит на ней целыми днями доски, и регулярно гаснет то одна, то другая фаза электричества, реагируя на ухищрения великого мастера на все руки. Оля и Саша на следующий год снова поселяются в Маленьком домике, и стоял он долго – памятью покойному уже Ивану Георгиевичу.[338]
Вышла в перерыве пройтись по аллее, а под деревьями, в стороне, – огонь, огромный костер, как раз к моим воспоминаниям. Хозяева жгут ветки, сучья, хворост. Пахнет дымом и краской, молодежь красит забор; великое предприятие, если забор 250 метров.
Лосев пережил три пожара: один в детстве – предвестье великих потрясений, другой в сорок восемь лет – уничтожение родного дома, третий в девяносто три года, как предчувствие конца жизни.
И действительно, стал после этого покашливать Алексей Федорович, сидя в своей неизменной качалке, а ласковая Старая дама (ее как домашнего врача прислала нам не очень разбиравшаяся в людях наша добрая знакомая) приговаривала: «Вот и хорошо, откашливается, отхаркивается», и я, глупая, как завороженная слушала. Потом узнали, что она и вовсе никакой не терапевт, а санитарный врач и поклонница именитых, стародворянских семей, всеобщая приятельница, всегда готовая услужить, давление померить, таблетку дать, чаем напоить, укол сделать.
Так начала гнездиться в крепком, никогда не болевшем Лосеве болезнь. Работает человек каждый день, сидит в кресле, покашливает, ну и что особенного. Лишь бы работал. А он не только работал, но еще и Государственную премию получил в этом злосчастном 1986 году. Что-то много было злосчастных моментов в жизни Алексея Федоровича, а он, как горный дуб, крепко держался корнями, но и корни можно потихоньку, постепенно лишать жизненных соков, и дуб гибнет от злого вмешательства, а каково человеку в девяносто три года, если вертится рядом услужливая вражья сила (смерть причину найдет). Ночью спит, сладко похрапывая, и не слышит рядом из-за стены голоса Алексея Федоровича, а я через большую столовую слышу и бегу к нему стремглав среди ночи. Но я люблю его, а она любит себя.
Так вот в этом злосчастном 1986 году к великому празднику Октября присудили Лосеву за шесть томов ИАЭ (1963–1980) Государственную премию. Указ вышел за подписью Горбачева.
Перестройка началась в 1985 году, и неведомый нам Виктор Ерофеев, сотрудник ИМЛИ имени Горького, о котором мы никогда не слыхали, уже успел в этом году взять у Алексея Федоровича интервью, всполошившее интеллигентов. Как же! Лосев наконец раскрывает себя, говорит о том, что было потаенно, скрыто, а имена какие называет – Флоренский, Розанов, Леонтьев, Вагнер, Скрябин – вот, оказывается, что возвестило нам интервью в «Вопросах литературы» № 10 под названием «В поисках смысла». Робкий с виду Ерофеев пробился к нам через мою ученицу Нину Рубцову, тихо так пришел, скромно, с магнитофоном. «А, машинка, – сказал Алексей Федорович. – Я их не люблю». – «Да вы не беспокойтесь, Алексей Федорович, я вам весь текст покажу», – и начал настырно так спрашивать, в душу лезть. Лосеву же, думаю, просто осточертело молчать.
Хоть на старости лет, хоть под конец жизни приоткрыть заветное, дорогое, пусть умные далее копают, догадываются, все равно не дороют до глубины.
Молодые тоже рвутся беседовать, тут вам и симпатичный, еще без окладистой бороды Сережа Кравец появился, интервью брал о русской философии – стал нашим другом. Чудо случилось – нашли в Ленинке статью молодого Лосева, в Цюрихе в 1919 году напечатанную, «Русская философия» – по-немецки. Автор о ней забыл, не знал ничего, а немцы раскопали, М. Хагемейстер пропечатал в мюнхенской «Диалектике художественной формы» (см. об этом выше). Случилось же, что как раз из спецхрана сборник со статьей перевели в научный зал. Вставала заря перестройки… Так всплыли молодые философские пристрастия Лосева, а Сережа Кравец оповестил об этом всех читающих журнал «Век XX и мир» (1988, № 2–3), издаваемый на разных европейских языках. Неуемный Сережа спешно печатает в «Литературной учебе» серию глав из новой книги Алексея Федоровича «Проблема художественного стиля», которая полностью выйдет только в 1994 году в Киеве. Юрий Ростовцев каждую неделю у нас, беседует с Алексеем Федоровичем о его детстве, юности, записывает старательно на пленку, хочет сочинять книжку о Лосеве- гимназисте, тоже торопится запомнить лосевские рассказы, пока есть время. Много будет печатать Юрий Алексеевич из воспоминаний своего собеседника в разных альманахах, в «Студенческом меридиане», соберет из статей Алексея Федоровича в своем журнале целую книжку «Дерзание духа» (1988). А название это не случайно. Вместе с Натальей Мишиной в «Правде» напечатал он интервью с профессором Лосевым под названием «Дерзание духа» – это 1985 год, заря перестройки. Приходит к Алексею Федоровичу Наташа, спрашивает, как и многие, что такое Бог, – это сотрудница «Правды». Чудеса! Умер Лосев, умерла в муках мать Наташи. И пошла она в храм, в Троице-Сергиеву лавру, ходит в платочке, работает в издательстве патриархии, хочет в монастырь. А теперь уже монахиня Павла.
Тут и Павел Флоренский подоспел с Юрием Ростовцевым, беседует с Алексеем Федоровичем, спрашивает о своем замученном деде целых два вечера и письма лосевские к деду принес, на что Алексей Федорович внимания особого не обратил, слишком далеко от него прошлое, поговорить о нем еще можно, но жить – уже нельзя, поздно, слишком поздно. Бездна истории зовет к себе, недалек уход. Не увидел Лосев ни своей беседы с Павлом и Юрием, ни напечатанных писем, ни книжки, выпущенной в 1990 году Виктором Ерофеевым «Страсть к диалектике» (это уже я старалась, составляла ее).
«Машинка» у Ерофеева сломалась в самой середине беседы, поняла, что Лосев не любит этой подозрительной техники. Замолчала. Бедный Ерофеев схватился за примитивный карандаш, едва успевал записывать в этот раз. Беседу потом напечатали на разных языках за рубежом, и ко мне в университет являлись ее читатели-иностранцы, оставляли адреса, просили Лосева прислать что-либо, напечатать у них. Но Лосеву было не до этого. Он еще умудрился выступить с докладом о Боэции (работал над VIII томом ИАЭ) в университете при огромном стечении народа, и нашлись теперь даже среди историков его почитательницы (вот уж никогда бы не поверил), М. К. Трофимова, В. И. Уколова. Они не боялись обсуждать с Лосевым ни Боэция, ни гностиков.
Удивительные творились дела в этом 1986 году. Одному человеку, не группе ученых, единственному в