Несмотря на страдания лагерного жития, оторванность от науки, от книг, А. Ф. «придерживается оптимизма» (хотя многие смеются над ним), и живет у него в душе «настойчивая надежда» вернуться к письменному столу. Утешая Валентину Михайловну, просит не уподобляться тем, кто охвачен мраком. Напоминает ей с уверенностью, что «видный писатель» не будет сторожить сарай десять лет, что он «только подошел к большим философским работам», по отношению к которым всё предыдущее – «только предисловие» (12/ХII—1931). И вообще «нам предстоит еще большой путь» (там же).

Откуда такая уверенность и прозорливость у человека, к декабрю 1931-го уже отбывшего два арестантских года? Откуда такая твердость мысли среди безбрежного моря слухов, неясности, хаотичной лагерной трясины? Ведь даже книг необходимых нет, а вся библиотека в доме на Воздвиженке выброшена с «верхушки» и растаскивается. Ученый без книг – все равно что Шаляпин без голоса, Рахманинов без рояля. Здесь же не только ученый, но мыслитель и писатель. «Не могу жить без мысли и без умственного творчества. Это мой путь, мое послушание и призвание» (19/II—1932). Не случайно Лосев утверждает здесь не только «призвание», но и «послушание». Он вспоминает, какие необычные формы жизни выработали они оба, те, кого называют супругами. Здесь «соединение наук, философии, духовного брака и монастыря», а это ни мещанам, ни ученым, ни философам, ни людям брачным, ни тем более монахам не представимо.

Эти формы жизни вылились мировоззренчески в синтез всех типов культур, всего полезного, что есть во всех формациях, даже в идеях пролетариата.

«Античный космос с его конечным пространством и Эйнштейн, схоластика и неокантианство, монастырь и брак, утонченный западный субъективизм с его математикой и музыкальная стихия и восточный паламитский онтологизм» – вот стиль бытия Лосевых.

Поэтому они «выше отдельных типов культуры „и внутренне не связывают себя“ ни с одной из них, ибо разве есть на земле такое, что могло бы удовлетворить философа целиком» (23/II—1932). Это ощущение единства всех форм науки и жизни чрезвычайно характерно для философа Лосева с его учением о целостности бытия, не механической связи, а органическом живом единении, осиянном личностью Бога-Слова, держащего в своей длани сотворенный Им из ничего мир.

Трудно при всем молитвенном усердии сохранять покой. Душа живая, рвется, плачет, видит «черную бездну», вот-вот сама станет «трупом», да и мысли о смерти под забором, что и могилы не удостоится, не раз приходят. Человек «закован в цепь», а «бурлят непочатые и неистощимые силы и творческие порывы», «в уме кипят новые… мысли», и сердце бьется в унисон с «мировыми, вселенскими пульсами». Человек ощущает «кипение духовных и душевных сил», «напор к работе, творчеству». А кто он, сей человек? Профессор? Но Советы отвергли этого советского профессора. Ученый? Но он гоним и не признан. Арестант? «Но какая же сволочь имеет право считать меня арестантом». И тут гонимый «не хуже шпаны и бандитов» профессор, ученый, арестант, чье сердце бьется в унисон с вселенскими пульсами, успокаивается и твердо говорит: «Да, я русский философ и монах» (19/II—1932). Здесь он непреклонен, в этом его сила. Но в отличие от «монашеского и философского равнодушия к жизненной текучести» (29/II—1932) влекут его родные мелочи и воспоминания, то романс Чайковского «Ни слова, о друг мой, ни звука…», то лермонтовская «Колыбельная», то картина праздничного масленичного стола с блинами, то «вкусненькое» из посылки Валентины Михайловны и ее родителей, а главное, «небушко» «синее-синее», «глубокое-глубокое», «ясное-ясное», «простое-простое» (27/I—1932). И небушко это она, Ясочка, верный друг, жена, мать и сестра, чьими молитвами он жив.

Так и мечется живая душа – от неприступного светлого и все понимающего ума к «оцепенению» и «помрачению» сознания, от молитвы «Боже, очисти мя, грешного! Боже, спаси мя недостойного, Боже, возвыси мя падшего» (20/II– 1932) к безмолвию в молитве, слезам, чувству покинутости Богом. Только память о ней, разлученной тысячами пространств, «ясный, усталый и светлый образ ее» возвращают веру «в свет, в ласку, в мир и любовь, в благость и промысел Божий» (19/II—1932).

Тяготит сознание прерванности своей работы, своего предназначения. Но что поделать. На воле «задыхался от невозможности выразиться и высказаться». Потому и делал контрабандные вставки в свои сочинения, а особенно в «Миф». Знал, что опасно, но «желание выразить свою расцветающую индивидуальность для философа и писателя превозмогает всякие соображения об опасности». В те годы Лосев «стихийно рос как философ, и трудно было (да и нужно ли?) держать себя в железных обручах советской цензуры» (11/III—1932).

А может быть, и в этой сломанной творческой жизни есть высший смысл. Да, смысл. Его Лосев искал всегда. «В поисках смысла» назвал свою первую откровенную беседу с Виктором Ерофеевым (Вопросы литературы. 1985. № 10), а хотел назвать «В борьбе за смысл», едва отговорили. Было тогда Лосеву 92 года. Так всю жизнь смысл и искал, вот почему бессмыслица пребывания в лагере на великой стройке канала им. Сталина угнетала. Кто его знает, может, и здесь был высший смысл, человеку, даже глубокому философу, не понятный. Видимо, Лосев все-таки подозревал его наличие. «Когда-нибудь, – писал он, – я увижу смысл в этой бешеной бессмыслице» и «улыбнусь своим былым страданиям» (19/II—1932). Более того, в письме от 6 марта 1932 года он прямо признается: «страдания мои нужны миру и мировой истории»… «все это осмысленно». Хочется жить «все равно как, но лишь бы с каким-нибудь маленьким смыслом». Когда-нибудь все равно придет время, чтобы расстаться «не только со смыслом жизни, но и с самой жизнью». «Как осмыслить явную бессмыслицу» лагерного существования?» (14/IX—1933). Выход один: «быть только послушным и смиренным» (6/III—1932). Быть послушным – значит нести послушание, а ведь Лосев – философ и монах в послушании. Во всей лагерной бессмыслице монах сохраняет спокойствие молитвой, а философ памятует платоновского «Парменида» с учением об «одном» и «ином»: «Если есть что-нибудь одно, то все иное (слышишь? Именно все иное) тоже есть (или возможно)» (14/IX—1933).

Несмотря ни на что, вопреки всему, «жить хочется», «мыслить, чувствовать, творить вместе с людьми, с народом, создавать жизнь для себя и других, жизнь хорошую, глубокую, веселую и богатую, жизнь и мысль чистую, уходящую в таинственность глубины, но и ярко плещущую здесь снаружи, красивую, радостную, духовно-сладкую, сильную! И страдать хочется, но так, чтобы от этого расцветала душа» (14/IX—1933). А ведь уже 40. «И все собираюсь жить». Не знал Лосев, что ему предстоит путь в 95 лет.

В. М. Лосева, как уже говорилось, мимолетно видела Алексея Федоровича в Бутырках. Сведения о нем она получила от своих родителей, с которыми трижды встретилась 22 сентября, 2 и 5 октября. Они же передали А. Ф. вещи и деньги. Старики-родители трогательно заботились о своих арестантиках. Отправляют посылки то Валентине Михайловне, то Алексею Федоровичу. Нужен лук, чеснок, да и варенья хочется – сладкое любит А. Ф. А то и сапоги пришлют, ходить по болотам да воде, по дождям и слякоти. Без очков тоже нельзя, одни разбиты, другие украли уголовники, и А. Ф. просит сразу две пары, про запас.

Родители посылают продукты дочери, а она отрывает от себя и пересылает мужу. Кроме того, хлопотать надо, документы передавать в Красный Крест Пешковой, через друзей, знающих ее близко, и начальству в управление лагерями.

Как бы ни утешала Валентина Михайловна, что разлука необходима, «надо нам врозь пожить», – тоже испытание, «сколько людей страдает», «за грехи наши идем в ссылку», – но и ей тяжело.

Живет она на Алтае, прекрасной цветущей земле,[203] в Боровлянке, вблизи станции Соколинская, по Бийской железнодорожной ветке. Здесь смыкаются Сибирь и Алтай, суровые морозы и жаркое короткое лето, роскошные голубые ели, пихты, кедры, горные быстрые речушки, буйное цветение трав, кустов, деревьев с неслыханным ароматом и невиданных размеров. Горы мягкие, складками, холмами уходят вдаль, все в синеве, бесснежные, в лесах, и только гордая Белуха возвышается в ледяном шлеме.

И я видела эти чудеса и вдыхала красоту странных ирисов с ароматом персиков, и с жадностью срывала крупные гроздья черемухи со вкусом хорошей вишни, и ломала красные ветки обильной калины. Разве забудешь жаркий июль и мы, девчонки, будто без роду без племени, стираем нехитрое наше бельишко в быстрой Улалашке (а она стремительно падает в безумную дымящуюся от бега, пены и брызг Катунь) и раскладываем его на бережку, на траве, под горячими лучами, ну совсем как гомеровская царевна Навзикая и ее юные рабыни тоже, не хуже нас, стирали и выбеливали под солнцем юга тонкое полотно. А зимой,

Вы читаете Лосев
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату