примкнувшая к ним Тусик собрались в дальнем конце каминного зала вокруг белого рояля. Лайза, фальшивя и пуская петуха, начала напевать попурри из последних британских поп-хитов. Маша спросила у Леклера, играет ли тот на музыкальных инструментах, на что Леклер ответил, что пока еще не пробовал, но когда Лайза, несколько обиженная невниманием, встала из-за рояля, сел к инструменту и начал наигрывать удивительно трогательную и лирическую мелодию.
– Что это? – спросила Маша.
– Тема из «In the Mood for Love», – ответил Леклер, – композитор Мишель Галассо. Вам нравится?
Музыка была пронизана внутренней энергией, энергия эта требовала выхода, но Маше хотелось, чтобы Леклер продолжал и продолжал играть, чтобы он не останавливался. В ней – то ли от музыки, то ли от ощущения осени, – разрасталось какое-то смутное, неоформленное чувство. Она испугалась. У нее перехватило дыхание. Она почувствовала, что краснеет.
– Сыграйте что-нибудь другое, – сказала Маша.
– Я могу! Давайте – я! – К пианино протиснулась Тусик, крутым бедром своим сдвинула с табурета Леклера и ударила по клавишам.
– Splendide! – сразу сказал Леклер, и Маше, только что готовой броситься французу на шею, захотелось разбить о его изящно вылепленную голову китайскую фарфоровую вазу, память о покойной матери. Как он может быть таким сервильным! А если бы за пианино села я, он бы, небось, начал охать и ахать! Все-таки все они такие, готовы на все ради денег, это так заметно, так неприятно, неужели он сам не понимает, неужели ему не стыдно? Или… Или – ему наплевать, наплевать на всех здесь присутствующих, он не видит здесь людей, перед ним только набитые вырезкой, припущенным на пару диким рисом, залитые вином и водкой мешки с костями, и только он – живой и всех здешних он использует ради своей выгоды? И я, получается, тоже – мешок?
Маша чувствовала, как у нее горят уши. Из-за чего – понять она не могла. Из-за самой себя? Из-за этого Леклера? А он – смельчак! Как он с гранатой! Вот ведь самообладание! Перед глазами Маши появился легкий туман, сгустился, потемнел, растаял без остатка, меж лопаток пробежала тонкая струйка пота, и Маша встретилась взглядом с Леклером. Нет, говорил этот взгляд, ты не мешок, ты не мешок, ты не… ты… ты…
– Тусик! – послышался от камина голос Ильи Петровича. – Сыграй-ка вальс! Или – танго! Ты как-то играла, я помню…
Тусик отняла руки от клавиш, некоторое время держала их на весу, словно собиралась погрузить в какую-то едкую жидкость, и шевелила пальцами, расправляя плотные, невидимые резиновые перчатки, потом опустила руки и заиграла, «Tanguedia de Amor», волшебная музыка, Тусик путалась в ней, плутала, но ухитрялась выходить на ведущую тему, даже – импровизировала. Джазистка!
Цветков, с сигарой, сытый и хмельной, возник за Леклером и спросил, как тот переносит тропическую жару. Леклер обернулся. Простите – о какой жаре речь? О тропической, о тропической жаре. Хорошо, никогда не жаловался. «Акцент у него, акцент… – подумал Цветков. – У меня самого язык хромает, но акцент я чувствую. Канадец? Да, кажется…» Но в Монреале климат почти российский, правда? В Монреале? Да, климат похож, но – мягче, мягче значительно. Вот березы… Ненавижу березы! Сорняк! Пошлый сорняк! Да что вы? Сосны, дубы – это да, а березы… Гадость! Но это же символ России! Это вам, французу, так кажется, а я, дворянин и потомок, считаю – дуб. Толстой писал про дуб. Вы читали Толстого? Читал. И я читал, но всетаки скажите – как там в тропиках? Вы обеспечивали безопасность на буровых или на космодроме? Там нет ни буровых, ни космодрома? Какая Новая Каледония? А, там у вас была какая-то заварушка, помню, помню…
Алексей Андреевич жестом попросил Леклера никуда не уходить, сам отправился освежить коньячный бокал, а когда вернулся к роялю, то увидел лишь спину француза: учитель уводил Никиту, смотревшего на него с восторгом, из гостиной. Вот, вот когда Леклер предоставил возможность взглянуть на его затылок, но затылок учителя был совсем не разбойничьим, сухим и – так показалось Цветкову – неумным.
Никите пора было спать.
Детское время кончилось.
12
Лайза хотела перед сном вновь обсудить Цветкова – теперь в его чертах, казавшихся самому Алексею Андреевичу по-европейски аристократическими, Лайза, по-оксфордски широко, видела и скифское буйство и татарский разгул, – но Маша, сославшись на головную боль, ушла к себе. Стащила через голову платье, натянула джинсы, теплую майку, схватила куртку и с кроссовками в другой руке, на цыпочках спустилась по лестнице. Дверь открылась легко, без скрипа. Маша обулась, надела куртку. Чуть отойдя от дома, подняла голову: Лайза, судя по пробегавшим по потолку теням, смотрела спутниковое телевидение.
Маша застегнула молнию до конца, вдохнула полной грудью, глубоко засунула руки в карманы. Воздух был полон ощущением близкой, стылой и темной воды. Еще недавно пылавшие щеки – Лайза несколько раз пошутила по поводу Машиного румянца – остывали. Ветви деревьев были чернее черного горизонта. Вдалеке, у пристани, горел дежурный фонарь. Он казался большой, готовой вот-вот закатиться за горизонт звездой. Луна, словно вырезанная из серебряной, чуть примятой фольги, была приклеена к центру неба, весь мир вращался вокруг этого холодного, бесстрастного зрачка.
Глаза отчего-то наполнились слезами. Маша плотно сжала веки и тряхнула головой. Она самой себе не нравилась: зачем ввязалась в дурацкое соперничество из-за Леклера с Лайзой и Тусиком! И Тусик, и Лайза почувствовали, что учитель нравится Маше, но каждая, подчиняясь инстинкту, пыталась побороться за внимание француза. «Я тоже такая?» – спросила себя Маша и ответила вслух:
– Нет!
Она медленно дошла до запертых ворот. Гравий влажно скрипел. Пошла вдоль забора. Остановилась, вернулась: в щель между столбом ворот и первой секцией забора было видно, что метрах в пятнадцати от ворот усадьбы генерала Кисловского стоит легковая машина. В салоне вспыхивали огоньки двух сигарет.
Маша посмотрела на укрепленную на кронштейне телекамеру. Крохотный красный индикатор светился, камера работала, но направлена была в противоположную от таинственной легковой машины сторону, на далекие огни за разливом реки, и, судя по тому, что не рыскала по окрестностям, дежуривший, один из этих Хайвановых, несший двойную нагрузку Лешка, просто-напросто спал. Маша расстегнула нагрудный карман куртки, в руку легла портативная рация. Одно нажатие на тревожную кнопку – и Маша представила, как Шеломов вставляет обойму в многократно проверенный, верный «ТТ», как отец бежит в оружейную, как Лешка хватает карабин. А Леклер? Он же не имел инструкций, мог оказаться в самом глупейшем положении. Мог попасть под перекрестный огонь. Его могли похитить, взять в заложники. Ему никто не рассказывал про окрестных разбойников. Мог разве что маэстро Баретти, но Баретти относился к разбойникам как к традиционной русской игре, как к чемуто вроде катания на санях и, не любя традиционного вообще, традиционного русского – в частности, наверняка ничего Леклеру про разбойников так и не сказал. Оставался Никита, но у Никиты был слишком маленький словарный запас, он мог сказать про «плохих», а под это определение попадали многие, например – сама Маша, за то, например, что не давала Никите садиться на Лгуна. А Маша… Маша… Плохая совсем из-за другого: мне нравится Леклер, понравился сразу, как только появился, но признаться в этом трудно, и что в этом Леклере такого? А не могу на него смотреть, чтобы не ощутить где-то внутри приятного жара, а у него во Франции – жена, любовница, любовница – обязательно, он думает о них, собирается к ним вернуться, а я, дочь богатого отца, бешусь с жиру, надо делом заниматься, папа был прав – нечего оставаться больше в поместье, надо решиться и уехать вместе с Лайзой, а этот Леклер пусть остается тут, мерзнет, тоскует, думает о своих оставленных в Париже женщинах, пусть!..
… Один из огоньков, прочертив дугу, погас – куривший раздавил сигарету в пепельнице. После чего открылась дверца со стороны пассажира, кто-то вышел из машины и легким движением дверцу закрыл. Камера слежения по-прежнему смотрела в другую сторону. Машина тронулась с места, шурша подмерзшим гравием, выползла на асфальт, по-прежнему – не включая габаритные огни и фары, растаяла в темноте.
Вышедший из машины приблизился к забору. Маша отступила в тень деревьев аллеи. Темная фигура двинулась вдоль забора, забирая к разливу реки. Маша дала ей оторваться, потом, отделенная от фигуры