Никто их не любил, этих ученых, а их исследования считались сразу и тупиковыми, и аморальными. Ибо они вообразили себя Франкенштейнами и разводили жизнь в закрытых сетях: похожим образом биолог разводит головастиков, наблюдая, как те вырастают в лягушек. У этих троих имелись головастики, пока не ставшие ни лягушками, ни принцессами и продолжавшие существовать in potentia. Ученые решили поселиться в маленьком хостеле: он станет их штаб-квартирой до времени, когда можно будет открыть новую лабораторию.
Серверы безмолвно покоились в своих кулерах: обработка кода приостановлена, он не жив и не мертв. У Мэтта пальцы чесались подключить серверы к сети, запустить, дать им работать, чтобы дикий код внутри мог спариваться и мутировать, делиться, сливаться, и вновь делиться, и вновь сливаться, чтобы строчки кода переплетались и ветвились, и усложнялись, и осознавали себя.
Это было нерестилище.
Потом слово станут писать с заглавной: Нерестилище.
Эволюционный трек, из которого вышли Иные.
Мэтт Коэн и его команда переезжали из штата в штат в Америке; на время сбежали в Европу, искали убежища в Монако и Лихтенштейне, потом в офшорах, на островах с пальмами, которые лениво колышет бриз. Иные могли появиться на свет в Вануату, в Саудовской Аравии, в Лаосе. Противостояние исследованиям было кучным и неприкрытым: творить жизнь – значит играть в Бога, что и обнаружил, расплачиваясь, Виктор Франкенштейн.
Так в свое время назвал Мэтта журнал «Лайф». Франкенштейн; а Мэтт всего лишь хотел, чтобы его оставили в покое, его и его компьютеры; он знал, что не знает, что делает, и что цифровой разум, еще не родившихся Иных, нельзя создать; их не могут напрограммировать те, кто всуе вещает об искусственном интеллекте. Мэтт был не программистом, а биологом-эволюционистом. Он не знал, какую форму примут Иные, когда наконец появятся. Это решать одной только эволюции.
– Мэтт?
Фири осторожно потрясла его за плечо.
– Да.
– Нам пора заселяться. Уже поздно.
– Да, – ответил он, – да, ты права.
Но не сдвинулся с места. Посмотрел напоследок на небо, очень темное, в таком не прочтешь будущее, не поймешь, что тебе предначертано; тогда Мэтт повел свою маленькую команду в хостел, где им предстояло провести ночь; все это и правда могло случиться где угодно.
Анат спросила Руфь:
– Соединение? Ты серьезно?
Полночь; они сидели на пляже. Руфь покосилась на Анат, когда та зажгла убик-сигарету. Последний писк моды из марсианского Нового Израиля: в частичках дыма закодирована инфа высокой плотности. Анат сделала глубокий вдох, инфа хлынула в ее легкие, вошла в кровоток, добралась до мозга – практически моментальный впрыск чистого знания.
Анат выдохнула пар и блаженно улыбнулась.
– Ты же в курсе насчет Иных, – сказала Руфь.
– Ты знаешь, я работала в том клубе…
– Да.
Анат состроила гримасу.
– Это было очень странно, – сказала она. – Ты толком не чувствуешь, как именно они бороздят твое тело. Они сгружаются в твой нод, контролируют моторику, получают фиды восприятия. А ты в это время где-то в Разговоре, в виртуалье, а то и вообще нигде… – Она пожала плечами. – Спишь. Потом просыпаешься – и в тебе что-то не так. Ну то есть – ты ведь не знаешь, что они делали с телом. Предполагается, что они не вредят здоровью, а если вредят, то за дополнительную плату, другие соглашались, я – никогда. Но ты замечаешь какие-то мелочи. Грязь под ногтем на левом мизинце, раньше ее не было. Царапина на внутренней стороне бедра. Другой парфюм. Другая прическа. Вроде пустяки. Они будто играют с тобой в какую-то игру, чтоб ты засомневалась, помнишь ты что-то или нет. Чтоб ты думала, где была, что делала. Что твое тело делало. Что они с ним делали. – Анат отпила вина. – Все было в порядке. Какое-то время. И деньги приличные. Но больше я на такое не пойду. Иногда я боюсь, как бы они не стали меня одерживать. Это ведь легко – взломать защиту нода, снова взять контроль над телом…
– Они на такое не пойдут! – Руфь была в ужасе. – Есть соглашения, протоколы глубокой шифровки…
– Иногда мне снится, что они в меня входят, – перебила ее Анат. – Я постепенно просыпаюсь, но все еще сплю, и я знаю, что делю тело с множеством Иных, и все они смотрят моими глазами, я чувствую, как они замирают, когда я шевелю пальцами или оттопыриваю губу, но только это такой отвлеченный интерес, они точно так же смотрели бы на математическую проблему. Они не как мы, Руфь. Нельзя настолько расшаривать себя чуждому разуму. Ты или человек, или нет. Быть сразу собой и Иным не получится.
Той ночью Анат смотрела на Руфь мечтательно, отвлеченно. Ее изменил контакт с Иными, решила Руфь. Это зависимость, упоение сродни тому, какое некоторые испытывают, думая о Боге.
В конце концов они перестали общаться. Анат осталась человеком, а Руфь…
На время она отдалась религии, христолёту: через первое откровение Руфь прошла на свалке, где жили роботники, вокруг горели в перевернутых полубочках костры, а высоко-высоко в темных небесах сияли звезды и орбитальные поселения Земли.
Религия одурманила Руфь, но ненадолго. Страсть меркнет. Руфь не нашла в наркотике истин, которых не было бы в ГиАш и прочем виртуалье. Реален ли рай? Или это очередной конструкт, еще одно виртуалье в распределенных сетях внутри сетей Разговора, а наркотик – лишь триггер?
Так или иначе, думала Руфь, без Иных тут не обошлось. В конечном счете, если достаточно долго жить в виртуалье, которое они населяют, окажется, что ничто не обходится без Иных.
Своей веры – без наркотиков – у нее не было. Что-то в структуре личности не давало Руфи просто верить. Другие верят как дышат, естественно. В мире полным-полно синагог и церквей, мечетей и храмов, часовен Элрона и Огко. Новые верования возникают и тут же исчезают. Плодятся как мухи. Вымирают как виды. Но их призрачные руки до Руфи не дотягивались: чего-то внутри нее не хватало.
Ей требовалось что-то другое. Однажды она вернулась в Иерусалим навестить древние лабы, в которых впервые зародились Иные. В лабах ничто не менялось: мемориал, объект паломничества…
– На-цис-ты – вон! На-цис-ты – вон!
Прошло пять месяцев; все повторялось.
Простофили с вилами и факелами, как говорил Балаж. Протестующие были рассеяны, но организованы по всему миру. Они выслеживали ученых, заставляя тех спешно покидать очередную лабораторию, но здесь, в Иерусалиме, судьба предсозданий, запертых в клетке замкнутой сети Нерестилища, заботила общественность по-особенному. Мэтт не понимал почему.
Ватикан отправил израильским властям официальную ноту. Американцы ученых поддерживали, но молча, не делая заявлений. Палестинцы осудили то, что называли сионистской цифроагрессией. Вьетнам предложил убежище, но Мэтт знал, что тамошние лаборатории работали над своим секретным