надобно почувствовать себя рабом, привыкшим кроме наказанья получать подачки. Именно подачки закрепляют в рабстве более всего… И несогласных эта власть сминает, в основном — уничтожает. Как подарок, в лучшем случае — Аляска, гетто для изгоев. Вам ли объяснять, бесценный Клярус: власть всегда считает себя правой и единственно возможной. Это то необходимое условие, которое ей позволяет утвердиться. Хотя ясно, что в природе уникального не существует — даже разум, даже он не уникален, ежели способен создавать себе подобный. Я не доверяю новой власти — той, что приживается буквально на глазах. Диктат в своей основе — лжив. В противном случае он был бы чем-либо иным. Впрочем, всякая власть преходяща, и в этом ее диалектика. Не просто, в чистом виде — власть, а форма ее правления. Ну как, скажите мне на милость, можно любить форму, поклоняться ей?! Заслуживает уважения и преданности — содержание. А а власть как раз и требует, чтоб поклонялись форме, силясь всякими путями доказать ее извечность… Это оттого, что содержания у власти — нет. Она — надстройка над Культурой и, как всякая надстройка, неустойчивая и случайная во многом, абсолютизирует лишь то, что ей доступно, — форму, оболочку. Да, конечно, оболочка тоже может быть обманчиво прекрасной, но любить ее!.. За что? Когда любят, тогда и доверяют, когда доверяют — тогда склонны и любить… А здесь — за что?! Придет со временем другая власть, и третья, а все в целом — радужный пузырь, величина-то мнимая! А ведь она повсюду превозносится как проявление особой, высшей человечности, как некий наш едва ли не крупнейший, восхитительный духовный взлет. Позор Культуры объявляется ее основой. Где уж тут Культуре устоять?! Вот потому-то я и, не таясь, не доверяю. Не могу! Когда кругом распад и профанация искусства, этики, — да что там, просто знаний! — когда каждая тупая рожа, еле-еле говорящая подряд три слова, но зато с борцовским нимбом, нимбом патриота, смеет так и сяк указывать тебе, как жить, как чувствовать и понимать, когда любой подонок, зная, что его за это приголубят, может запросто, из зависти, от скуки, на тебя вдруг донести, — ей-богу, руки опускаются! Имеют наглость рассуждать о вечной красоте, о творчестве, не смысля в этом деле ничего, — за них и речи-то суконные другие пишут, если надо выступать перед народом, если надо об искусстве слово темное, заветное сказать. И о каком доверии, с кем можно говорить?! Я тоже здесь — не для того, чтоб собирать народные напевы, как вы понимаете, дражайший Клярус. И вы тут не для того, чтобы снабжать меня новинками фольклора. Мы, в конечном счете, оба — на работе, так сказать, и заняты своим, наверное, и впрямь исконным делом. Вам вот донесли — вы обвиняете. Нормально. Я же — защищаюсь, потому что донесли конкретно на меня. И не секрет, известно всем, кто именно: мой юный, повторяю — юный другБрон Питирим Брион. Хороший мальчик, развитой, отнюдь не без способностей. Он все мое семейство заложил. Без выгоды, конкретной, осязаемой, однако безоглядная борьба— уже награда для того, кто встал на этот, с позволения сказать, тернистый путь. Я удивляюсь, что он пожалел своих родителей и принялся за дело с дальнего конца. История другому учит. Это даже в школах, даже в раннем детстве знать должны… И, кстати, я не вижу: здесь мой юный благодетель или не пришел? — Яршая мельком глянул в темный зал, потом вдруг обернулся и с экрана, будто узнавая, зорко посмотрел на Питирима. — Здесь, еще бы! — произнес он удовлетворенно. — Он теперь всегда здесьбудет. — И внезапно улыбнулся — грустно, только уголками губ, и как-то тяжело, словно прощая и прощаясь в то же время, подмигнул: мол, ничего, ты слышишь, видишь — это основное, где-нибудь, когда-нибудь тебе зачтется, ведь тебе еще расти и набираться разума, и знания, и веры, мой беспутный, сумасбродный друг. — Ну вот и хорошо. Отлично…
Питирим сидел, похолодев. Нет-нет, он понимал, что это — наважденье, чушь собачья, уж теперь-то — ничего не значащая запись очень давнего процесса, где случайнотак сцепилось все друг с другом: говорил одно, а посмотрел — сюда, а мог и промолчать, а мог и не смотреть — да мало ли какие существуют разные накладки!.. Понимать-то понимал — и все же был не в силах отогнать испуг, свалившийся неведомо откуда… Чувство безысходности, давление идущей из глубин времен угрозы… Ерунда, наивно утешал он сам себя, возможно, этот информблок уже отредактировали — те, кто видели его пятнадцать, двадцать лет назад или когда велась прямая передача… Пусть прямая — с оговорками, и тем не менее… Могли ведь, это не проблема для спецов! Но даже если скорректировали, то зачем — вот так, будто заранее известно было, что сегодня, именно сегодня Питирим — да внешне вовсе и не Питирим, ли-цо-то у него чужое, тело-то чужое! — влезет в шкаф и щелкнет тумблером на аппарате?! Он не могменя узнать, с неясным облегчением подумал Питирим, словно и вправду вдруг на миг уверовал в свершившееся через четверть века чудо. Разумеется, подлог! Но — чей, зачем, когда и почему? Ответов он не находил, да и желания такого не было, поскольку одолела — сразу, беспощадно — злая боль. Нет, не телесная — болело где-то там, внутри сознания, как будто в памяти открылась рана, о которой он и не подозревал. Так, может быть, царапнуло когда-то, полоснуло — слишком остро, чтобы ощутить мгновенно боль, а после эта часть сознания всегда была в покое, и края ужасной раны хоть и не сошлись, и не срослись совсем, но и не шевелились, а самообезболиванье, мимо всякого рассудка, дабы попусту не подключать, за годом год срабатывало в нужной дозе. Экстремальных ситуаций не было, вернее, подсознательно он их не допускал, — и было хорошо. До нынешнего дня… Печальный, добрый взгляд Яршаи все стоял перед глазами, утешая и не гневаясь ничуть, и Питирим не знал, куда теперь деваться от него. Былого не вернешь и не поправишь. Да и было бы нечестно поправлять! Поскольку он тогда Яршаю искреннесчитал врагом, которого необходимо, если есть возможность, обезвредить. А возможность-то была, еще какая! Очень честная и правильная, нужная, не сомневался Питирим. Я же для дела, я хотел как лучше. Я сознательно пошел на это, потому что верил… Вот оно — словечко! Верил… Этого хватало. Многим — до меня, и мне — потом. На всех хватало. Значит, прав был все-таки Яршая? Одной веры доставало, чтоб идти,