— Не надо, — вдруг запротестовала Ника. — Не включайте! Я прошу вас…
— Ну, а как же я читать-то буду? — брякнул Питирим и по тому, какое в комнате повисло напряженное молчание, мгновенно догадался, что сморозил непростительную глупость.
— Посидите просто — рядом, — наконец сказала Ника. — Просто что-нибудь мне расскажите. Хорошо?
В окно заглядывали фонари, по-прежнему горевшие в лесу, и потому, когда глаза привыкли к чуть трепещущему сумраку, возможно стало различать убранство комнаты. Широкая кровать, торшер, стол, зеркало в углу — от пола и почти до потолка, старинный и массивный гардероб, два кресла и какие-то картинки на стенах. И все, пожалуй… Ветер за окном раскачивал лесные фонари, и по всей комнате, как привидения разгуливали тени. Со двора не доносилось более ни звука — праздник кончился… А свет не погасили… Ника быстро скинула с себя халат и голая нырнула под большое одеяло. Потом несколько привстала, взбила кулачком подушки — и затихла совершенно. Питирим смущенно маялся возле раскрытой настежь двери — не решался дальше заходить… Он понимал двусмысленность всей ситуации, но, что необходимо делать, что ему дозволено, он в точности не знал.
— Что ж вы как бедный родственник стоите? — позвала негромко Ника. — Дверь хотя бы затворите, дует.
— Сквозняка-то нет — окно закрыто, — деревянным голосом ответил Питирим, но дверь захлопнул плотно. И — остался, где стоял. Потом чуть кашлянул.
— Вы здесь — чтоб издеваться надо мной?! — с отчаяньем спросила Ника. — Что вы встали? Для чего, не понимаю, вы за мною увязались?
— Для чего… Хотел сначала книжку почитать, теперь вот… Если вам противно, я могу уйти.
— Но почему — противно, почему?! — Ника резко приподнялась на локте.
— Я думал… Ну, мне показалось… — Питирим с трудом подыскивал слова, сейчас вдруг ставшие такими неуклюжими, пустыми… — Я же — не совсем теперь, как люди. Половинчатый… Мозги — мои, а тело-то — чужое… Я подумал, вам противно будет и общаться-то со мной. Послали приглашение… Зачем?
— О, господи… Дурак! — внезапно закричала Ника. — Ненавижу! Идиот!
Она ничком упала на подушки, зарылась в них лицом и громко, безысходно зарыдала. Тогда он осторожно сел на край кровати и стал слушать. Он никогда по-настоящему не слышал, как женщины плачут (ведь Лапушечка — не в счет!). Да, смеялись, грустили, скандалили — сколько угодно. А вот чтоб просто плакать — нет, ни разу. И потому он все сидел и слушал, напряженной внимательно, как будто открывая для себя великое новое действо, увлекательную странную игру, и совершенно в этот миг не представлял, что должен делать, как вести себя обязан, да и должен ли предпринимать какие-то поступки вообще… Потом осмелился и, протянувши руку, начат с осторожностью легонько гладить Нику по пушистым волосам. Ника не противилась — лишь глубже втиснула лицо в подушки. Постепенно плач ее затих. Перебирая пряди, Питирим, как маленький, раскладывал их по подушке, завивал в колечки, просто — мягко ворошил… Немного позже пальцы Питирима начали соскальзывать чуть ниже, гладя и лаская шею, плечи; словно ненароком, он немного отодвинул одеяло и теперь настойчиво и методично, с нежностью вычерчивая непонятные узоры, кончиками пальцев принялся водить по всей поверхности спины, время от времени прикладывая к ней ладонь и без усилий пожимая, и сдвигая потихоньку одеяло дальше вниз… Спина была прохладная и очень гладкая, и Питирим с каким-то истовым упрямством прикасался к ней, сосредоточившись всецело на какой мог только мягкости и плавности движений. Ника, все еще уткнувши голову в подушки, спрятав в них лицо, была сначала неподвижна, но затем едва заметными толчками стала подставлять под руку Питирима то плечо, то шею, то лопатку, тихо вздрагивая и мгновенно замирая, когда делалось особенно приятно… Наконец она вздохнула глубоко и успокоенно, как человек, сумевший разом побороть все свои страхи и сомнения, и вслед за этим, будто плавно поднырнув под самое себя, вдруг повернулась на спину, закинув руки высоко за голову. Все также продолжая мерное движение ладонью, Питирим коснулся пальцами расслабленного живота, взбежал наверх и неожиданно, скользящим жестом, но довольно крепко охвативши грудь, приник губами к еще мягкому, чуть сладковатому соску, который от прикосновений делался все больше, тверже и желанней…
— Все не так, — шептала Ника, точно в забытьи. — Совсем не так… О, боже! Как прекрасно…
Питирим отпрянул на секунду — силясь разглядеть ее лицо, понять…
— Но что — не так? — почти что с ужасом спросил он. — Почему — не так?
— Нет-нет, хороший, все — прекрасно. Я ведь о другом… Не обращай внимания. Ну, не боишься больше? Успокоился, да? — она нежно провела ладонью по его лицу, по волосам. — Иди сюда. Все хорошо… Иди!
С какой-то лихорадочной поспешностью, словно страшась, что это волшебство сейчас закончится, исчезнет, так и не начавшись толком, он сорвал с себя одежду, кинулся под одеяло, крепко прижимаясь к Нике, гладя резко-страстными движениями ее спину, бедра, ощущая мягкую живую плоть ее груди и то тепло, что разливалось во все стороны от крепкого, податливого, ждущего безмерно холмика пониже живота, потом внезапно вновь вскочил и принялся все тело Ники жарко, исступленно целовать. Затем приник к ней, сгреб в охапку, обнимая — сразу всю, — и было светлое блаженство, счастье и восторг, когда он проникал в нее и бережно вздымался, и кружился вместе с нею, и летел, и падал, и паденье длилось долго, бесконечно долго, сладкая, мучительно-пронзительная невесомость, так что Ника вдруг тихонько закричала и забилась вся, сжимая его голову обеими руками, осыпая поцелуями, а он стонал от упоенья и ни думать, ни мечтать, ни вожделеть уже был попросту не в силах… А потом они лежали рядом, быстро и безостановочно друг друга гладя и лаская, иногда их пальцы, проходя невидимыми траекториями, неожиданно соприкасались и переплетались на мгновенье, и едва заметно, с благодарностью сжимались… Тишина, наполненная радостным успокоением… Они молчали, да и, собственно, о чем еще им было говорить в те бесконечные, волшебные секунды, и без слов все было ясно, все понятно…
— Жарко… — вдруг шепнула Ника. — Я не знаю… Приоткрой, пожалуйста, окно. Чуть-чуть.
Он встал и, прежде чем она успела возразить, зажег торшер у изголовья. Первое, что ему бросилось в глаза, — был стол. А на столе в изящной тонкой рамке он увидел фотографию, давнишнюю, любительскую, но — объемную, как и положено, цветную. И на снимке был — он сам. Вернее, Левер — молодой, смеющийся, довольный… Он глядел на Питирима — озорно и добродушно: мол, хороший ты, голубчик, парень, да и я, учти, — не промах… Страшный