что-то, но язык уже не слушался. Да и мысли остановились. Когда Захарьев-Овинов приложил ухо у груди старца – сердце уже не билось. Тогда он закрыл глаза почившего, поцеловал его холодный лоб и долго стоял, печально глядя на черты того, кто имел такое значение в его жизни.
Было время, когда он почитал этого старца высочайшим существом в мире, когда каждое его слово было для него истиной и законом. Он и теперь знал, что в этот час на земле не стало человека, обладавшего истинными, высшими познаниями сил и действий природы. Человек этот «имел дар пророчества, и знал все тайны, и имел всякое познание и всю веру, так что мог и горы переставлять…»… Но этот человек «не имел любви», прожил всю свою долгую жизнь, питаясь только своим разумом, вдали от жизни и презирая ее, а потому «он был – ничто». Он умер утомленным, неудовлетворенным, с сознанием, что все его силы и знания не принесли и не могли принести ему счастья. Эти силы и знания убили в нем все чувства, сделали его до того ко всему безучастным, что он не испытывал даже потребности пользоваться ими. Они лежали в нем как никому не нужный клад. Подобно безумному скряге, он не употреблял их ни для себя, ни для других и теперь унес их с собою в могилу. Все эти чудные силы и знания только скудно питали его гордость и оказались бесполезными, а потому он, их владелец, был – ничто. В течение столетия он достигал знания, почел себя на его вершине, и, умирая, не знал, что ждет его за той дверью, которая теперь перед ним открылась…
Всю ночь просидел Захарьев-Овинов перед трупом старца, погруженный в свои мысли и будто снова переживая все свое прошлое. Когда настал день, он приступил к исполнению своего долга перед почившим учителем. Он омыл его тело и, принеся из лаборатории все необходимые предметы, посредством семи легких уколов и вспрыскивания некоторой известной ему эссенции превратил труп в мумию, уже неспособную подвергнуться разложению.
Затем он снес останки учителя в склеп и похоронил его там с соблюдением всех правил, похоронил его именно так, как с основания братства каждый новый глава розенкрейцеров хоронил своего предшественника…
Весь день провел Захарьев-Овинов в этой печальной работе и к вечеру почувствовал большое утомление. Но прием оставленного старцем вещества быстро восстановил его силы. Он сидел теперь в знаменитой розенкрейцерской лаборатории и был единственным ее хозяином, единственным законным наследником развалин Небельштейна и всех заключенных в нем сокровищ. Только он один понимал сущность всех работ старца и был в состоянии продолжать их. Почти все высшие химические открытия, над которыми еще долго будет бесплодно трудиться человечество, были ему известны. Остальное заключалось в рукописи старца, лежавшей теперь перед ним и написанной условными знаками, значение которых было ему понятно…
Но он знал теперь, что у него есть такое сокровище, при блеске которого бледнеют все эти открытия. Он знал также, что человечество не достигнет счастья, получив все эти знания, а потому незачем до времени, упреждая ход общего развития, открывать их ему. Он знал, что если бы решился теперь открыть всем и каждому двери этой таинственной лаборатории, то результатом явилось бы относительное благо и положительное зло. И зла было бы столько, что все благо оказалось бы ничтожным. В этом случае адепты тайных наук были всегда правы, тщательно охраняя свои тайны. В неразумных или недобросовестных руках эти тайны способны породить только самое ужасное зло и самые неслыханные преступления…
Осмотрев всю лабораторию, он надавил в известном ему месте в стене невидимую пружину – и стена раскрылась. В ней оказался ряд поместительных полок, куда великий розенкрейцер и уложил все инструменты и все содержание лаборатории. Часа через два стена снова закрылась, лаборатория была пуста.
Еще сутки работы – и Захарьев-Овинов мог покинуть развалины Небельштейна с полной уверенностью, что никто, забравшись сюда когда-либо, не найдет здесь ничего, кроме старых, покрывающихся плесенью и мхом стен да рассыпающейся прахом древней мебели.
Но кто же мог сюда забраться? Только великие учителя-розенкрейцеры знали сюда дорогу. Из них двое уже умерли: граф Хоростовский и барон фон Мелленбург. Роже Левек покинул Париж, находится в Америке, и уже три года, как о нем нет никаких известий. Один Абельзон смущал Захарьева-Овинова. Он знал, что этот бывший великий учитель после прекращения деятельности братства и его распадения дал волю всем своим инстинктам и страстям, что все свои знания, отрешась от розенкрейцерской клятвы, он обратил на зло. Он, палач братства, настаивавший на казни изменников, теперь сам превратился в изменника…
«Абельзон! Абельзон!» – повторялось в мыслях великого розенкрейцера, и вместе с этим именем вспоминалось ему предсмертное предсказание старца. И он понял, что опасность грозит ему со стороны Абельзона.
Он был теперь в комнате заседаний, в той комнате, где умер Ганс фон Небельштейн. Он разбирал оставшиеся манускрипты и книги, готовился спрятать их в потайное помещение в стене и затем уехать отсюда. Среди полной тишины он вдруг услышал шаги в коридоре. Ему нетрудно было догадаться, кто это. Действительно, через несколько мгновений дверь отворилась, и он увидел перед собою Абельзона. Он невольно вздрогнул – так ужасно показалось ему лицо маленького человека, так страшно горели глаза его.
Они обменялись обычным в братстве приветствием, но при этом великий учитель не выразил главе братства должного иерархического поклонения.
– Я знаю все, – прямо начал Абельзон, – я еще не лишен моих сил и знаний, а потому мне своевременно стало известно, что ты направляешься в Небельштейн. Я поспешил за тобою. Подъезжая сюда, я понял, что опоздал, что нашего отца уже нет между живущими.
– Да, все это так, – сказал Захарьев-Овинов. – Чего же тебе надо, Albus?
– Если ты уже потерял способность читать мои мысли, – с презрительной усмешкой ответил Абельзон, – так я тебе прямо и скажу, чего мне надо. Десять лет тому назад мы признали тебя главой братства розенкрейцеров. Но ты в этот же день уничтожил своей властью братство. Затем ты перестал быть не только главою розенкрейцеров, но ты уж и не розенкрейцер первых посвящений. Ты пал чересчур низко. Мне известно, что ты, как последний из безумцев, отказался от всего, чем владел, предался самым жалким похотям и пал глубоко. Я встретил тебя братским приветствием, но это только по привычке. Наследником и преемником нашего отца ты быть не можешь, потому что сам отказался от этого. У тебя, конечно, остались твои знания, но нет никаких сил. А без сил что такое знание? Двух из учителей нет на свете, третий скрывается: значит, один я – законный преемник великого старца! Поэтому я прошу тебя удалиться и оставить меня в замке. Я здесь у себя, на своем месте… ты же, по безумию своему, здесь чужой!
– Ты заблуждаешься, – спокойно сказал Захарьев-Овинов. – Ты хочешь взять даром то, что покупается дорогой ценою. Преемник великого старца или я, или никто. Ты же ни в каком случае не можешь быть его преемником… Я вовсе не желаю входить с тобою в спор, беседа между нами излишня, и я прошу тебя оставить меня и удалиться…
Глаза Абельзона загорелись, и на лице изобразилась адская злоба.
– Жалкий безумец! – воскликнул он. – Когда-то ты, может быть, и имел право так говорить со мною, но теперь это праздные слова с твоей стороны и только. Я хотел пощадить тебя и предоставить твоей печальной участи, но вижу, что необходимо наказать тебя как изменника… Погибни!
Это было одно только мгновение, но в это малое мгновение целый мир проявил свою жизнь и действие в душе Захарьева-Овинова. «Так вот где опасность!» – пронеслось в его мыслях, и, поняв это, он вдруг соединился посредством могучих, неразрывных нитей со всем, что было ему близко теперь, дорого, чем существовал он. Он почувствовал себя не одиноким, к нему на помощь явилась и жена, со всей своей любовью и душевной чистотою, и отец Николай с могучим оружием, на котором дивно светились слова: «Сим победиши», и сотни, тысячи тех людей, которым он сделал сознательное добро, которых спас своей живой, деятельной любовью в эти десять лет, протекших со времени его возрождения. Все, что было теперь в нем свету и тепла, светлых мыслей и горячих чувств, относившихся не к себе, а к другим, – все это сразу поднялось в нем и наполнило его такою силой, какой он никогда еще не ощущал в себе.
– Погибни! – страшным, нечеловеческим голосом повторил Абельзон. Он не шевельнулся, произнося это слово, не кинулся на Захарьева-Овинова с кинжалом или пистолетом, он только протянул по направлению к нему руки и устремил на него взгляд своих ужасных глаз. Но если бы кто-нибудь мог видеть его в эту минуту, тот, несмотря на какой угодно скептицизм, понял бы, что этот человек или, вернее, это чудовище в образе человека владеет оружием более страшным, чем кинжалы и пистолеты, и носит это оружие в себе самом, во