себе работу – шитье, вязанье, все, что можно было достать…
– Думала я, батюшка, – говорила Метлина отцу Николаю, что уже хуже с нами быть не может, а случилось худшее, подкараулило нас такое горе, какого я и во сне не видывала, а сны-то мне снились ух какие страшные да тяжкие!.. Терпел мой Петр Ильич, все терпел, и никогда не слыхала я от него речей богохульных… А тут вдруг вернулась я домой с Катюшей, этому уж восемь месяцев будет, гляжу на него и не узнаю: не он совсем – лицо страшное, глаза кровью налиты, дышит тяжело, зубы стучат, кулаки сжаты: «Довольно, говорит, будет! Нет, говорит, на свете ни правды, ни Бога, их глупые да счастливые люди выдумали!» Кинулась я к нему, обняла его, слезами обливалась: «Батюшка мой, очнись, что ты говоришь, не бери греха на душу, не губи себя». А он как оттолкнет меня да такое вымолвил, что повторить у меня и язык не повернется. С тех пор запил, запил, иной раз дня по три, по четыре пропадает, вернется пьяный и вот завалится, спит… Бывает, и деньги у него водятся, а откуда те деньги, придумать не могу, да и боюсь думать…
Рыдания подступили ей к горлу, но она удержала их и продолжала:
– И этого горя, видно, мало было. Катюша моя, на отца, что ли, глядя, стала на себя не похожа. По целым дням молчит, по ночам плачет. А потом вот точь-в-точь как он: будет, говорит, довольно! Я ей рот зажимаю, а она от меня и руками, и ногами. Вот уж третью неделю она меня изводит. Не могу, говорит, больше так жить. либо повешусь, либо, забыв стыд, стану жить в палатах… Вот ее речи! Батюшка, спаси ты нас, на тебя только и надежда!
– Не на меня, а на Бога, – тихо сказал отец Николай. – Молись, мать.
– Молилась я, батюшка, молилась. Без молитвы-то как бы я прожила! И вера была, крепкая вера… А теперь, теперь и хочу молиться, да не могу… душа, знать, молчит, на молитвенные слова не откликается… и вера… ищу ее – и нет…
– А ты все же молись и ищи веры…
Он уже сам молился. На него уже сходил молитвенный трепет, и он уже искал, жадно и тревожно, той спасительной и надежной нити, которая поднимала, окрыляла всю его душу и приводила его в общение с высшей, святой, всемогущей силой. Он подошел, почти шатаясь, к спящему человеку и простер к нему руки.
– Встань, – произнес он.
И человек приподнял голову, сел на кровати и изумленно воспаленными глазами глядел на священника. Девушка у окна тоже было повернула голову, но затем вдруг резким движением склонилась еще ниже над своей работой.
XII
– Кто это, кто?.. Зачем? Чего вам от меня надо? – шептал Метлин.
Недоумение, робость, даже ужас изображались в его воспаленных глазах. Дрожь пробегала по его телу. Это был человек лет около пятидесяти, крупного и сильного сложения, с лицом, еще сохранившим следы породистой красоты и благородства. Но долгие лишения, несчастия и пьянство последних месяцев исказили, измозжили это лицо, придали ему болезненную одутловатость, и вся эта большая, сильно исхудалая фигура как-то съежилась, сгорбилась и производила жалкое впечатление, говорила о падении, о беспомощности.
В последнее время, находясь почти постоянно в болезненном возбуждении под влиянием вина, Метлин мало-помалу начинал жить какой-то фантастической жизнью. Он переставал ясно отличать действительность от своих болезненных представлений и галлюцинаций, и то, и другое путалось перед ним и в нем смешивалось. Он жил в ярком мучительном бреду, ему чудились несуществующие в действительности лица, и эти лица были так реальны, ощутимы, что он говорил с ними, и они ему отвечали.
Ему и теперь казалось, что перед ним одно из таких лиц. Только он еще в первый раз видел такое лицо, и оно нисколько не было похоже на прежние, всегда мучившие его призраки.
Полные внутренним светом глаза отца Николая неотразимо влекли его к себе, и в то же время ему становилось страшно, так как эти глаза глубоко проникали ему в душу и видели в ней то, чего никто не должен был видеть.
– Кто это? – повторял он, и ему хотелось уйти, спрятаться от этого всевидящего взора. Ему невыносимым становилось новое, охватывавшее его ощущение своей нравственной наготы перед незваным, непрошеным свидетелем.
Между тем отец Николай вдруг охватил его голову руками и прижал ее к своей груди. Это было невольное движение, видимое выражение того, что должно было совершиться. Человек, полный веры и силы, взял, весь горя сожалением и любовью, больную, измученную голову обессиленного человека в полное, непосредственное общение с собою и действовал на этого человека всем своим внутренним миром. Такое воздействие не могло остаться бесплодным, и совершилось именно то, чего «хотел» отец Николай: больной, измученный человек быстро начинал выходить из своего тумана и бреда.
Огонь, паливший его внутренности, угасал; мучительное беспокойство сменялось тихим, почти приятным утомлением. Мир призрачных представлений померк, действительность выступила в своей обычной простоте и рельефности, и Метлин понял, увидел, что он у себя, среди своей нищенской обстановки, что какой-то человек в одежде священника прижимает к своей груди его голову и что ему тепло, и странно, и отрадно на груди этой.
Но вот еще раз, не в забытье, не под влиянием винных паров, а от вернувшегося сознания тяжких бед и надломившей его непосильной борьбы, в нем поднялось отчаяние, возмущение, мучительная злоба. Он оторвал свою голову от груди священника, отстранился и глядел на отца Николая мрачными, холодными и злыми глазами. Ему теперь припомнилось, как недавно сквозь пьяный бред свой он слышал голос жены; она говорила с кем-то о святом человеке, священнике, который помогает в разных бедах и напастях. И он сообразил, что это и должен быть тот самый священник; жена привела его, и, верно, этот ее святой человек хочет спасти его, Метлина, от запоя. Когда он сообразил это, злоба, как кипятком, обдала его сердце, и все у него внутри будто вспыхнуло. Ему захотелось надругаться над этим «святым» человеком и выгнать его вон. Как смел он прийти к нему? Он нищий, но все же он у себя хозяин и ему никого не надо!
Но что-то будто сковывало ему язык.
– Зачем вы пришли ко мне? Мне вас не нужно, я еще не умираю! – с трудом произнес он.
Отец Николай ничего не ответил.
– Да, я понимаю, – продолжал Метлин, и жалкая, насмешливая усмешка скривила его лицо, – понимаю!.. Ты хочешь, батюшка, наставлять меня на путь истинный, толковать мне о грехах моих, о моем окаянстве и о милосердии Божием!.. Напрасный труд – я уж давно на шкуре своей изведал, к чему ведет истинный путь… а Бог… до Него так высоко, что Он не видит нас и не слышит…
– Замолчи! – вдруг воскликнул отец Николай с такою силой, что Метлин не был в состоянии произнести слова, будто внезапно онемел. – Замолчи, несчастный, не богохульствуй… не помышляй о том, чего не можешь постигнуть!.. Не видит, вишь, и не слышит! А вспомни-ка, обращался ли ты к Творцу и Господу так, чтобы Он тебя видел и слышал? Молился ли ему всей глубиной своей души… с той несокрушимой верой, какая должна исходить от малого беспомощного дитяти к отцу, в котором все его спасение, все его упование? Полагался ли ты на Него безропотно, с терпением и кротостью?..
Метлин внезапно отрешился от всех своих ощущений, от своего гнева и злобы, он вдумывался в слова священника и понимал, что никогда не верил в Бога, как в отца, никогда не превращался, обращаясь к Нему, в беспомощного ребенка, никогда не полагался на Него безропотно и с терпением. В нем всегда было именно нетерпение, ропот, возмущение несправедливостью, медлительностью Божьей защиты.
– Но если я слаб, Бог должен был укрепить меня, а не терзать через меру! – вдруг воскликнул он. Отец Николай покачал головою.
– Кто ж это сказал тебе, что ты знаешь меру своих сил! Всякое испытание, посылаемое человеку, есть только пища души, и душа, вкушая сию пищу, может и должна крепнуть, расти, очищаться. Но человек свободен, а посему может погубить свою душу, предавшись злу, которое сторожит его особливо во времена испытаний. Вот и ты: твоя душа уже начинала крепнуть и очищаться благодаря пище испытаний. Ты среди бед и несчастий становился добрее, чище, снисходительнее, кротче, умнее, чем во времена благополучия. Так ли я говорю?
– Так! – прошептал Метлин, не спуская глаз с отца Николая.