Морозов остановился.
– Это еще что такое? Никому ничего я не приказывал. Какой еще человек? Веди его – что за притча?!
Через минуту на пороге слабо освещенной комнаты показалась рослая, плотная фигура. Морозов взглянул – человек ему неведомый, только все же что-то как будто знакомое есть в этом толстом красном лице. Какое-то далекое и неясное воспоминание промелькнуло перед боярином.
– Кто ты? Чего тебе от меня надо? – спросил он.
Неизвестный человек быстро затворил за собою двери и упал Морозову в ноги.
– Не гневись, великий боярин, выслушай… Кто я, тебе и знать нечего, не во мне дело. А коли вспомнишь давнишнее времечко, годы свои молодые, Настю из слободы стрелецкой, так и меня вспомнишь…
Боярин отступил, пристально вгляделся в человека, все еще стоявшего перед ним на коленях.
– Яшка! так это ты?! – проговорил он, и что-то дрогнуло в его голосе.
Он действительно вспомнил свои молодые годы, вспомнил Настю из слободы стрелецкой, Настю – красавицу и скромницу, сиротку, жившую у одного стрельца-пятидесятника. Вспомнил он, как за несколько рублевиков да за шубу с плеча боярского выкрал ему эту Настасью холоп Яшка, и как он же потом ее и спровадил неведомо куда, когда молодому боярину прискучила красота ее, ее неосушимые слезы. Опять мрачно насупились густые брови боярина – неприятное то было воспоминание.
– Чего же тебе нужно, холоп? – сказал он. – Служил ты мне, я платил тебе за твою службу – ну и все тут. А ты теперь, после стольких-то лет лезешь ко мне, ложью слуг моих одурачиваешь. Вон! не то, гляди, шкурой поплатишься за свою дерзость неслыханную! Я до озорства не охотник…
Но холоп Яшка не смутился от грозных речей боярина. Он продолжал стоять неподвижно на коленях.
– Новую службу могу сослужить тебе, боярин, – твердым и решительным голосом проговорил он, – и немалая та, видно, служба, коли я всякой неправдой дошел до тебя – выслушай только…
Морозов на мгновение остановился. Холоп поднялся на ноги и, прямо глядя в глаза всесильному боярину, выговорил:
– Ноне государь Алексей Михайлович выбрал себе в невесты девицу Ефимью Всеволодскую. Она из Касимова – и я из Касимова. Давно знаю отца ее, он враг мне лютый… и даже теперь вот, по его наговорам, великий государь приказал отыскать меня. Казни я жду себе – так вели же схватить меня, боярин, бить батогами нещадно и казнить лютою смертью.
Но Морозов стоял неподвижно, он сразу все сообразил.
Нужный человек, о котором он думал несколько минут тому назад, нашелся. Сама судьба посылает ему этого помощника, этого врага старика Всеволодского, холопа Яшку, смелость которого ему давно и хорошо известна. Яшка хитер, ловок, не остановится ни перед каким преступлением… Яшку разыскивают по приказу государя, а он вот сам пришел к нему, ближнему государеву боярину. Именно такого-то человека ему теперь и надобно. Только ему и можно поручить великое и тайное дело. Яшка отвечает своею головою… для себя будет работать…
И все эти мысли ясно прочел Яков Осина в черных глазах боярина.
– Говори дальше, я слушаю, – шепнул Морозов, присаживаясь на лавку.
– А и весь сказ мой таков будет, – почтительно, тихим и уверенным голосом начал Осина. – Не добро великому государю сочетаться браком с сей дщерью Рафа Всеволодского, ибо один обман тут и гибель царская. Девица сия сыздетства испорчена.
– Как испорчена? – вскрикнул Морозов. – Неужто правда?
Осина усмехнулся и покачал головою.
– Эх, боярин, вестимо испорчена, да вишь ты, про порчу-то ту я один только знаю, и коли ты прикроешь меня от врагов моих, мы с тобою надумаем, как это дело устроить…
Морозов подошел к двери, запер ее на ключ, сам налил и подал стопку с романеей Якову Осине.
И началась у них оживленная беседа, и длилась та беседа до глухой полночи. А расстались они, хорошо сговорившись друг с другом… Просветлело мрачное лицо боярина, да и приказчик Осина, выбравшись из его дома, имел вид человека, держащего в руках верную и богатую добычу.
II
Тем же самым темным зимним вечером одиноко сидел Дмитрий Суханов в грязной горенке заезжего двора. Сильно изменился он за последнее время, будто постарел годов на десять. Лицо бледное, осунувшееся, под глазами крути темные; сидит он словно в забытьи, и тоска неотвязная сосет ему сердце.
«За что все это? Жизнь была такая тихая, светлая – и вдруг, будто буря налетела, все разметала, все перевернула и ничего-то, как есть ничего прежнего не осталось… Ведь последние деньки только и оставалось повидаться с Фимой, – отчаянно думает он, – хоть всласть наглядеться на нее перед вечной разлукой. Но даже и тут опять незадача!… Схватили его, бесталанного, потащили в избу губную да и засадили на несколько дней вместе с ворами всякими и разбойниками. Что это за дни такие были! Кругом грязь, смрад, мерзость всякая; богохульные и непотребные речи раздаются; голод, холод… По нескольку раз на день таскают, задают вопросы разные, к делу не идущие, вынуждают ответы несообразные, пугают пыткою, казнью. Люди то, али звери, али совсем малоумные, которых на цепь да за железную решетку посадить надо? Таким ли безбожным жестокосердием судей неразумных правда явной становится, дела худые да грех смертный наружу выступают?!»
И не знал бедный Дмитрий – долго ли такая пытка продлится, когда придет избавление. До него никого не допускали. Не знал он, что Пров целые дни около избы торчит, как верная собака. Не знал он, что за него просит царя Раф Родионович.
Наконец пришло избавление по указу царскому. Выпущен Суханов. Пров с радостными слезами кидается к нему навстречу; но Дмитрий почти не замечает своего преданного дядьку, он торопится скорее к Всеволодским. Ведь чуть с ума не сошел, думая о Фиме и обо всем, что там творится. Жадно расспрашивает он Прова, но тот ничего путного сказать не может. Не думал он о Фиме, когда бегал к Рафу Родионовичу, думал только об избавлении своего господина. Наконец Дмитрий и у Всеволодских. Фимы нет, она во дворце, их судьба решается.
– Господи! да когда же, когда она вернется? Дождусь ли ее? – отчаянно спрашивает он Настасью Филипповну.
Но та на него поглядывает как-то робко и смущенно.
– Вот что, Митенька, ты бы теперь, голубчик, к себе отправился, время-то уж позднее. Негоже как-то, того и жди – невесть что говорить про нас будут. Теперь ух как опасливо. Знамо дело, ничего дурного нету, а коли, не ровен час, обнесут каким злым словом Фимочку, так ведь и ей, и нам всем сущая погибель… Так уж ты, Митенька, потерпи до завтра… не в обиду я это говорю тебе, а что делать-то, родной мой, понимаю я, как тебе горько оно… да нечего тут… не мы тому виною, так уж, знать, сам Господь… судьба такая. Ну, да ведь и то сказать надо, неведомо еще, что завтра-то случится: может Фима и ни с чем от царя вернуться, тогда на твоей улице праздник, а нынче-то не взыщи на нас, сам понимаешь!…
И жалко– то Настасье Филипповне Митю, и неловко как-то ей перед ним, и досадно ей, что он нежданно-негаданно поперек дороги им встал.
– Ну чего торчит, право? – шепчет, сидя в уголку, Пафнутьевна.
– Право, прости Господи, его еще день-другой там продержали бы, а то, как назло, в такое время выпустили, тошно глядеть на него, да и Фиму, того и жди, смутит он…
Раф Родионович молчит, лицо у него хмурое, не в духе он, глаз не может поднять на Митю, будто виноват перед ним.
«Да виноват ли? – думается ему. – Приезжай Пушкин неделей позже, была бы решена как следует свадьба, ну, дело другое, а то, как тут отказать было?! Погубить и себя, и семью. Ведь не через меня про Фиму узнали, отец Никола проболтался. Ну а в указе государевом прямо сказано, что кто будет девку утаивать да откажет на Москву везти, „того бить батоги нещадно“. Да опять вот и теперь, ведь из двадцати десятков красавиц в числе шести она выбрана. Может, в самую минуту эту, там, во дворце, государь ее видит, может… Только нет, Господи, и к чему эти мысли опять в голову приходят… не надо их… не о том я помышлять должен… Фима моя, Фима, дочка любимая!… А кабы и свершилось оно… было ли бы еще ей счастье? Может, горе одно, может, ее жалеючи, об одном и надо молить Бога, чтоб того не совершилось,