Я буду серьезен…
Я буду серьезен, как само наслаждение. Люди редко отдают себе отчет в том, что говорят. Жить нет смысла – но точно так же нет особых причин и умирать. Единственный способ выказать свое презрение к жизни – это принять ее, она не стоит даже того, чтобы ее оставить. Из милосердия, пожалуй, можно лишить жизни кого-то другого – но себя самого? Отчаяние и безразличие, измены и верность, одиночество и семья, свобода и кандалы, деньги и бедность, любовь и пустота в сердце, сифилис и здоровье, сон, бессонница, желание, бессилие, пошлость, искусство, честность или бесчестье, посредственность и ум – все это не стоит выеденного яйца. Мы слишком хорошо знаем, из чего месится подобное тесто, чтобы обращать на него внимание – понятий этих хватит лишь на пару-тройку несчастных случаев или самоубийств. (Остаются, конечно, телесные страдания. Но со мной, например, все в порядке, так что тем хуже для тех, у кого пошаливает печень. Не то чтобы я им сочувствовал, но меня не раздражает, когда кто-то начинает причитать, что не переживет раковой опухоли.) Право слово, если и может что-то нас освободить, оберечь нас ото всех страданий, то это только револьвер, пулю из которого мы и пустим себе в лоб этим вечером, коль будет на то наша добрая воля. Впрочем, отчаяние или досада – лишний повод ухватиться за соломинку жизни. Самоубийство, это так удобно – мысль эта нейдет у меня из головы: это удобно, это слишком удобно – и я до сих пор не наложил на себя руки. Остается какая-то тень сожаления: жалко уходить, не оставив по себе памяти; так хочется захватить с собой собор Парижской Богоматери, всю любовь мира или же Республику.
Самоубийство должно быть призванием. Кровь бежит, словно белка в колесе, и требует оправдания этому замкнутому кругу. Пальцам не терпится сжаться в кулак и ощутить мертвенную пустоту ладони. Этот зуд рискует обернуться против своего хозяина, коль скоро несчастный не соблаговолит отыскать ему иной цели. Желание без образа. Вожделение невозможного. Здесь и пролегает граница между страданиями, у которых есть имя и четко обозначенный объект, и этим призванием, безымянным и самодостаточным. Это пора взросления для разума, как ее описывают обычно в романах (я-то сам был испорчен куда раньше, чем дает о себе знать низ живота), однако и выход здесь лежит, как правило, не в самоубийстве.
Я редко к чему относился серьезно; ребенком я показывал язык нищенкам, клянчившим у моей матери милостыню на улице, и щипал тайком их скуливших от холода сурков; когда мой папенька, отдавая богу душу, надумал сообщить свою последнюю волю и призвал меня к своему одру, я прижал в коридоре служанку, напевая: «Скорее предкам поддадим под зад ногой // И позабавимся как следует с тобой». Наверное, ни разу я не преминул обмануть доверие друга, едва только представлялась такая возможность. Но мало заслуги в том, чтобы насмехаться над добротой и дурачить милосердие – что действительно комично, так это лишать людей их завалящей жизни безо всякого повода, просто для смеха. Детей, например, не проведешь, они прекрасно знают, что за удовольствие разворошить какой-нибудь муравейник, посеяв панику среди его обитателей, или прихлопнуть пару совокупляющихся мух. На фронте я как-то швырнул гранату в барак, где пара моих приятелей прихорашивалась перед тем, как отправиться на побывку… А как я расхохотался, увидав