совсем не нашей. Нас читают люди до тридцати (вот и повод для удивления, ведь получается, что девяностых они почти и не видели, не говоря уж о перестройке). А эти авторы обычно пишут для куда более взрослых людей.
При этом сегодня очевиден интерес к научно-популярной публицистике, регулярно появляются сайты и другие площадки такого рода. От этой мысли мы и оттолкнулись, когда решили привлечь к работе над книгой не профессиональных историков или писателей, а журналистов. Журналист – это профессиональный популяризатор.
И, как я считаю, не прогадали, потому что, когда работа была закончена, я посмотрел на рабочее оглавление и понял, что такую книгу я бы и сам приобрел с удовольствием.
Когда дело дошло уже до конкретного обсуждения творческих планов, мы видели два варианта: учебник по истории перестройки и девяностых годов или же бумажный аналог паблика с отрывочной информацией понемногу обо всем.
Но и первое, и даже второе уже было написано до нас. И мы решили сделать то, что не написано: книгу о забытых девяностых. Какие-то большие, но слишком очевидные темы мы сознательно оставили в стороне, чтобы рассказать о том, что обычно забывают. Например, о войне в Таджикистане у нас гораздо больше, чем о чеченских кампаниях. Политическим кризисом 1993 года мы пожертвовали, чтобы подробно рассказать о величайших в российской истории шахтерских стачках 1998 года. Так что эта книга, во-первых, о том, что забывают учебники.
Во-вторых, когда паблик «набрал вес», то к нам на огонек начали регулярно заглядывать участники тех событий, о которых мы писали. Участники боевых действий, политические активисты, обыватели, даже некоторые забытые уже медиаперсоны, вроде известного националистического деятеля девяностых Александра Баркашова.
Они рассказывали о том, как исторические события были для них повседневной реальностью, поправляли, спорили, а иногда просто ругались. И это второй важный элемент нашей книги – рассказы очевидцев, oral history. Немало страниц мы отвели интервью с людьми, которые или делали историю, или переживали ее день за днем.
При этом мы не оживляем историю, мы не про историю, а про память. Знаменитый французский историк Пьер Нора сформулировал концепцию «мест памяти» – ключевых точек, которые заставляют переживать людей «непрерывное настоящее». Сегодня России не хватает именно памяти, памяти как реакции на события нашего прошлого.
Надеюсь, что книга станет важным элементом очень хрупкой памяти о том не очень большом, но очень насыщенном периоде, о котором сейчас не хотят вспоминать. Память не предполагает идеализации или осуждения. Память – это, прежде всего, уроки и выводы, которые, кстати, могут и меняться. Но чтобы они были, нужно помнить.
Будем помнить вместе.
Красно-коричневое колесо
Собрание сочинений Солженицына странно смотрится на полке. Меньшая его часть – это то, что сделало Солженицына Солженицыным. Первые три рассказа, два романа и тот самый «опыт художественного исследования». Ранние и поздние вещи. Ну да, для того и существуют собрания сочинений, чтобы мы прочитали, с чего всё начиналось и чем всё закончилось. Нельзя снимать сливки без молока: и «крохотки», и довольно дикие стихотворные пьесы – это то молоко, которое, очевидно, заслуживает читательского любопытства. Но это сколько еще томов? Два, пускай три. А всё остальное – «Красное колесо», которое, в общем, мешает. Неидеальное по исполнению, уплотняющееся от «узла» к «узлу» и срывающееся на хорошо заметную скоропись, оно могло бы иметь ценность, если бы о предреволюционной и революционной России больше никто не писал, а если и писал, то мы бы были лишены возможности прочитать. Сейчас, когда всё доступно, такое повествование едва ли имеет ценность, и это читательская досада – обнаруживать, что Солженицын большей частью состоит из «Красного колеса», которое не станешь читать взахлеб и которое не перевернет твоего представления о мире. Без «Архипелага ГУЛАГа» обойтись нельзя, без «Красного колеса» – можно.
И, видимо, стоило бы снабдить какое-нибудь новое его издание подробными примечаниями, но не о министрах и генералах, которые мелькают там, в «узлах», а о том контексте, в котором появлялись, по крайней мере, первые узлы – когда автор «Ивана Денисовича» оказался любимым героем