– Рыба сама зазвонит, – хитро подмигивая, ответил Илейка.
Иван подумал, что старик смеется над ним, и брови нахмурил.
– Да ты не серчай, а пойми, – продолжал Илейка. – Рыба-то в загон, к решету пойдет, а через прорезь-то в езу толстые нити протянуты и с веревкой у колокольчика связаны. Пойдет рыба и задевать почнет нити, дергать их и веревку трясти у колокольчика. Оттого и звон будет…
Иван улыбнулся. Это было хитро придумано, любил он такие выдумки.
– Токмо тут уж скорей надобно кошель наверх тащить, – продолжал Илейка, – а то назад рыба вся выскочит; тут, княжич, надобно…
Звон колокольчика словно заткнул рот Илейке. Он застыл на месте, подавшись вперед всем телом, и впился глазами в ограждение, где рыбаки, рассекая воду, быстро выбирали веревки. Вот уже показались и высокие края решета, меж которых вода так и кипела, словно в котле.
– Знатно, знатно, – громко бормотал Илейка, – ишь, ишь уйма какая!
Иван, опираясь на плечо Илейки, встал на ноги и, глядя через край кошеля, видел, как там метались и, выгибаясь, прыгали широкие серебристые лещи. Рыбаки быстро глушили их палками и бросали в лодки… Раз за разом выхватывали они из воды кошель, полный рыбы, а рыба все валом валила, конца края ей не было. Рыбаки уж устали и сменившие их уставать стали, когда княжич Иван попросился домой.
На берегу Трубежа пылали костры – уху варили, а братия монастырская с сиротами и рыбаками пререкалась, самоуправством корила. В одном месте, где проходил княжич Иван, шумели пуще, чем в прочих.
Седобородый монах кричал и грозился среди сирот монастырских. Не успел Иван разобрать толком, что тут делается, как обступили его со всех сторон.
– Вот, княже! – кричал рослый мужик. – Весь я тут: шапка волосяная, рукавицы своекожаны. А хоть шкура овечья, да душа человечья!.. Где же правда-то?
– Стой, не реви, – остановил его другой. – Ты вот что разумей, княже. Мы монастырю-то засов[58] в лесу высекли и сюда вывезли, а зато нам токмо по хлебу да по осьмине толокна на душу. Забили кол и засов засовали, по хлебу же дали. Да за ужище за езовые[59] по хлебу на выть[60] да по осьмине толокна.
– Что ж нам, и ухи не похлебать, – снова зашумел рослый мужик, – всю рыбу не съедим, хватит и братии, а нам еще к зиме кол и засов для них вымать надобно будет.
Монах подошел к княжичу и сказал со злобой:
– Не верь им, княже, ибо пияницы и ленивицы велии. Богу послужити усердия не имеют. Иди с Богом, княже, спаси тя Христос.
Княжич посмотрел на монаха и вспомнил слова старой государыни, в Москве еще ему, во время смуты, сказанные: «Богу молись, а чернецам не верь». Молча поклонился он монаху и быстро пошел прочь.
В хоромах княжичей в своем покое принимал Алексей Андреевич гостя, дворецкого Константина Ивановича, между делом к нему заглянувшего. Пили мед стоялый, заедая коврижками. Коврижки местные были, переяславльские, Константин Иванович на торге купил и другу своему принес.
– Когда же государь-то будет? – спросил дьяк. – Ведь уж дня три, как конник-то с сеунчем пригнал. А ежели князь из Мурома в тот же день выехал, то и ему время здесь быти…
– А може, князь два дня, а то и три в Муроме простоит? Да и скакать-то не станет, как конник воеводы Оболенского. Може, и раны еще у него болят. Чаю, все же дня через два будет. Так и государыня Софья Витовтовна ожидает.
– Великое разумение во всем у государыни, – заметил почтительно Алексей Андреевич. – В нее да в деда своего, Василь Митрича, и наш Иванушка.
– Истинно, Лексей Андреич. Не видал я и слыхом не слыхал, чтобы дитя было так мудро. Дивятся ему люди.
– Не токмо с разумом да борзостью все он ведать может, но и всем естеством своим и станом не дитя он, а отроку подобен. За многих одному ему от Бога столь много дано…
– Истинно, истинно, Лексей Андреич, а еще и другое скажу тобе. Ныне время у всех разум вострит. Время наше вельми трудное и злое. Как вран хищный, оно прямо в темя клюет всякому! Данилка вот мой, всего по двенадцатому году, а баит и о смутах, и о ратях, и о делах государевых…
– Да, время, – согласился задумчиво дьяк, – время грубое, жестокое, как рожон железный на всякого прет. И старые и молодые от бед всяких разумнее стали, а те, которых Бог одарил, и того наипаче. – Дьяк случайно взглянул в окно и, увидев Ивана на крыльце хором, быстро промолвил: – А вот и княжич пришел!
Константин Иванович встал, а Алексей Андреевич поспешно поставил в поставец сулею с медом, оставив на столе только свою недопитую чарку и блюдце с коврижками.
– Мы ныне, – продолжал дьяк, убирая и пустую чарку Константина Ивановича, – будем числа учити. Учение сие тяжко, а надо же ведать человеку числа недель, месяцев, лет и пасхалий,[61] ведать, как числить выти и деньги, как земли мерять и прочее.
– Худая голова моя для дел мысленных, Лексей Андреич, – прервал его Константин Иванович и, поклонясь вошедшему Ивану, сказал: – Здравствуй, Иванушка, отягчил наставник-то твой мысли мои убогие.
Иван улыбнулся и молча сел за стол подле Алексея Андреевича, а дворецкий вышел.