– Да ты закуси ране, Гаврилыч, – перебила его Марья Ярославна, а дворецкий по ее указанию подал гостю на малом блюде кусок жирной буженины копченой и хлеба.
Леваш съел предложенное ему очень быстро, чтоб не заставлять государыню долго ожидать рассказа. Встал, перекрестился и, поблагодарив государей, продолжал говорить стоя.
– Опричь ковров, государыня, – рассказывал он, – есть сабли дамасские с золотыми насечками, каменья самоцветные, шелка китайские, а из ганзейских товаров: сукна цветные и бархаты разные, посуда всякая – золотая, серебряная, кубки и чаши хрустальные. Серьги с самоцветами, золотой и серебряной казны много. Ножи есть, топоры, серпы, иголки, гвозди, слюды много оконной.
– Сие мне надобно для церкви в Угрешской обители, – перебил его Иван Васильевич и спросил: – А краски есть?
– Есть, государь, и еще много всего, не упомнишь сразу-то.
Старая государыня весело улыбнулась и молвила:
– Пойдем, сыночек, поглядим суда татарские?
– Пойдем, – ответил государь. – А ты, Данилушка, собери кого надобно, дабы товары сии принимать, опись всему добру изделать и в казне нашей схоронить. Да стражу нашу кремлевскую у лодок поставь, скажи о сем Ефим Ефремычу.
Вот и двадцать седьмое мая, когда, говорят, последние цветы весенние в садах доцветают, а вскоре и рожь начнет колоситься. С этих дней все по- летнему: хоть и цвету еще много, да уж дух в полях и лугах не тот – свежести вешней не чуется, солнце сухим жаром печет. Но звонко еще бьют на зорях перепела, во ржах скрипят коростели, а с болот и речных камышовых крепей бугай-птица ревет низким голосом, словно бык в стаде. По ночам и земля в зное томится, словно пьянясь буйным своим плодородием.
Веселые, добрые дни стоят, лучшее время в году, но нерадостно на Руси – продолжается рать казанская. В тоске и тревоге душа у великого князя. Сидя в покоях своих, на любимом месте у открытого окна, думает он, как развязать все узлы, как разрешить неразрешимое. Словно кольцом, опоясана Русь вражьими силами: на западе – литовцы, ливонцы, поляки, немцы, а с северо-востока, с востока и юга – татары казанские, сибирские, ногайские, Большой Орды и прочие и еще народы языческие разные – черемисы, мордва, башкиры и другие…
– И не токмо иноверцы грозят, а и свои православные, – шепчет он задумчиво, – и Новгород Великий, да Псков, и Тверь, а Вятка вот и к Казани пристала. Ганза же немецкая корни давно пустила в Новомгороде и в Казани. Многие из православных ради корысти своей, как Иуда, продадут Русь за тридцать сребреников…
Думает он об удельных вотчинниках, о князьях и боярах, и у него веры нет им. Думает о монастырских вотчинах, и духовным не совсем верит. Усмехнулся, вспомнив юродивого из Чудова монастыря, которого бабка велела батогами бить. Вспомнил и слова бабки: «Богу молись, а попам не верь…»
Вспомнил и возразил покойной княгине вслух:
– Нет, бабунька, попам яз в одном верю. Они русскую землю иноверцам не отдадут. Сии не Иуды, а токмо жаднущие, но и сим погубить могут. Обратят сирот всех в своих коней пашенных!
Иван Васильевич порывисто встал со скамьи и заходил вдоль покоя своего, бормоча в гневе:
– У кого ж мне опору сыскать? У кого?!
Думал он о судных грамотах, о законах…
– Сие – долга песня!
Вдруг в мыслях его просветлело, будто огонек среди тьмы замигал.
– Токмо на детей боярских и на воев надо опираться, – воскликнул он, – токмо ими державу свою крепить!
И ясно ему стало, как это сделать…
В дверь постучал и вошел Федор Васильевич Курицын, веселый и радостный.
– Какие вести? – быстро спросил его Иван Васильевич.
– Князь Федор Хрипун-Ряполовский ходил от Нижнего до Казани, где возле Звенича бора побил он наголову царский двор. Полон захватил, а среди полонян воевода их, наиславный князь казанский Хозюм Бердей. Хочешь, государь, князя сего зреть? Токмо что привели его с полоном.
– Утре, – отмахнулся великий князь. – Пусть отдохнет. Заложником будет. Ты с ним после поговори, а потом и мне скажешь. Сей же часец передай полон Ефим Ефремычу и укажи по чину, кого и где в затворе доржать. Да кто полон-то привел?
– Емельян Парфенов, сын боярский, из дружины московской князя Федора.
– Пусть утре, после завтрака, у меня будет. Благодарить буду воеводу и дружин его. А сам воротись, скажу тобе кое-что.
Когда дьяк Курицын вышел, Иван Васильевич грустно поглядел на Данилу Константиновича и, положив руку на плечо его, тихо промолвил:
– Скорбь ко мне подступает, Данилушка. Нет власти мне над счастьем своим, и в горечи своей хочу видети ныне Дарьюшку мою кроткую и так же, как и яз сам, злополучливую…
Голос его задрожал, и отошел он к окну, а дворецкий, опустив голову и уходя, глухо промолвил: