Крупными шагами прошел Иван Васильевич по своему покою и, утишив разгоравшийся гнев, молвил спокойно:
– Чую, плоха мне подмога от владыки Феодосия. Ладно, что послушлив во всем. Погляжу пока, а то и скинуть его придется, хоть и благочестив вельми и дар слова у него велик. Скажи ему, что яз челом бью о послании к Давиду рязанскому, дабы тот поучал князя, как тля точил бы его страхом Божиим и проповедью с Москвой быть заедино. Ты, Федор Василич, все укажи: и как вороги везде круг нас, и как наши нестроения и межусобия отдают все земли русские на поток и разграбление, и как татар скинуть, и прочее, о чем ведаешь сам.
– Все содею, государь, – радостно подхватил Курицын, – а митрополит-то составит послание, яко проповедь. Истинно, на сие у него дар Божий. Токмо еще одно тобе посоветую. – Иван Васильевич нахмурил брови, но Курицын продолжал с убеждением: – Не гневись, государь, а выслушай. Сам ты сей вот часец баил, дабы словом владыка Давид точил князя, а где ему на то время и место? Токмо в церкви с амвона, тут же надобно всяк день творить увещание и неприметно и к слову. Вот яз и мыслю, духовника надо послать в Рязань с княгиней Анной Васильевной, дабы духовник тот стал.
Иван Васильевич угадал мысли Курицына и, засмеявшись, подсказал ему:
– Стал и духовником великого князя! Люблю тя, Федор Василич, за то, что мыслям моим навстречу разумно творишь. Истинно баишь, и встречу твою примаю. Спасибо тобе за совет. – Иван Васильевич обнял и поцеловал дьяка и добавил: – Духовником же пошлю отца Алексия, помощником был он митрополиту Ионе и ведом мне сыздетства моего.
На той же неделе, тридцатого января, отъезжали в Рязань молодые – великие князь Василий со княгиней своей Анной. Поезд их и стража на княжом дворе уж стояли в полной готовности. Множество в нем было подвод, груженных всякими драгоценными шубами, кафтанами и мехами, узорочьем, утварью золотой и серебряной и прочим, что в приданое шло за княжной московской.
Сейчас же после обеда ехать должны молодые, и столы уж, по указанию дворецкого, собирали слуги в княжой передней. Ставили чарки, блюда, солоницы, перечницы, горчичницы, сулеи, достаканы и прочее все из хрусталя, золота и серебра.
Иван Васильевич, одетый в нарядный кафтан, в ожидании обеда прощального, подорожного, сидел в покоях княгини своей Марьюшки, богато разряженной, набеленной и нарумяненной, возле постели заснувшего после еды Ванюшеньки. Отец нежно глядел на кудрявого краснощекого мальчика, очень похожего на мать.
– Марьюшка, – сказал он, привлекая к себе княгиню, – а как учение у Ванюшеньки? Умеет ли он хорошо читать и писать?
Марьюшка смутилась и, словно оправдываясь за сына, робко и быстро заговорила:
– Млад еще сыночек-то наш. Читать уж начинает, хвалит его учитель, а писать не может.
Лицо великого князя затуманилось.
– Седьмой уж год ему, – сказал он, вздохнув. – Яз в его время борзо читал и писал, петь уж стихиры учился, на коне скакал с младшим братом Юрьем.
– Ты вон какой был, – горячо заговорила Марьюшка, защищая свое дитя, – помню тя под венцом-то! Яз едва отроковицей была, а ты уж мужик мужиком, бородатый. Ванюшенька же растет плохо совсем. Тяжко ему ученье-то, слаб он. Ты ж, бают, в его-то годы лет на пять старше казался.
Князь Иван, чуя в жене взволнованную мать, поцеловал ее, грустно усмехнувшись, и молвил медленно, будто вспоминая вслух:
– В такие же годы мои часто обымал меня отец мой и баил: «Надежа ты моя…»
Авдотья Евстратовна, мамка Ванюшеньки, одетая по-праздничному, запыхавшись, вбежала в покой.
– Государь, государыня, – заговорила она торопливо, – молодые-то и старая государыня к столу пошли, и все гости.
Все уж были в передней около богато накрытых столов, когда вошел Иван Васильевич со своей княгиней. Все ждали его и не садились. Ответив на общий поклон, государь приблизился к митрополиту и принял от него благословение. Владыка, прочитав краткую молитву, благословил трапезу, и все заняли места за столом, как кому по чину положено. Государь Иван Васильевич, вся семья его и митрополит с отцом Алексием сидели возле молодых.
Владыка Феодосий, сухой старик невысокого роста, повел беседу о положении православных святителей в иноверных землях. Продолговатое темное лицо его, обрамленное длинными седыми волосами и такой же длинной жидкой бородкой, зарумянилось. Говорит он истово, как проповедник, и глаза его то вспыхивают, то гаснут. Только верой живет он и ради правды Божьей, как ее сам себе установил.
– Горестно мне, – говорит он громко, – за Царьград. Покарал его Господь за ереси, и вельми радостно за Москву нашу, ныне – Третий Рым. Ныне вот все патриархи православные, что у басурман живут, на поклонение в Москву идут, яко к оплоту своему и спасению. Вера у всех, что токмо Москва агарян нечестивых сокрушит и церкви Христовы из поганых рук вырвет. Вот намедни вести пришли о патриархе иерусалимском. Истому терпя от салтана египетского, пошел было он на Москву милостыни ради и, не дошед, преставися во граде Кафе. Едино мне утешение, что епископ Иосиф, брат патриарха сего, будучи на Москве, поставлен в митрополиты Кесарии Филипповой от нас и от всех епископом земли Русския и, много собрав милостыни, отъехал в Иерусалим. Сильна стала Церковь наша, да святится она во имя Отца и Сына и Святого Духа ныне и присно и во веки веков.
– Аминь! – радостно подтвердили все сидевшие за трапезой.
Митрополит замолчал, но, вспомнив разговор свой с дьяком Курицыным, строго добавил:
– Как патриархи и митрополиты православные всех земель хотят Москву главной имети, так надобно для-ради пользы всея Руси, чтобы и князи все православные главой собе Москву имели.