не было.
Само собою разумеется, что все вышесказанное о кокаине нужно понимать отнюдь не как мнение о нем вообще, а лишь как мнение об этом яде такого человека, который только-только начал нюхать. Такому человеку и в самом деле кажется, что основное свойство кокаина — это есть способность возбуждать ощущение счастья; так непойманная мышь уверена, что основное свойство мышеловки это тот кусок сала, который ей хочется съесть.
Самым ужасным и неизменно следующим после многочасового действия кокаина явлением — была та мучительная, неотвратимая и страшная реакция (или, как медики ее называют, депрессия), которая овладевала мною тотчас, лишь только кончался последний порошок кокаина. Реакция эта продолжалась долго, на часах длилась примерно в течение трех, иногда четырех часов, и выражалась в такой мрачной и такой смертной тоске, что хоть разум и знал, что через несколько часов все это пройдет и выветрится, но чувство в это не верило.
Известно, что чем сильнее чувство, овладевающее человеком, тем слабее способность самонаблюдения. Пока я находился под действием кокаина, чувства, возбуждаемые им, были настолько могущественны и сильны, что моя способность наблюдения за собой ослабевала до степени, как это возможно наблюдать только у некоторых душевнобольных. Таким образом, чувства, владевшие мною, пока я находился под кокаином, уже не сдерживались ничем и полностью, вплоть до идеальной искренности, вылезали наружу, проявляясь в моих жестах, и в моем лице, и в моих поступках. Под кокаином до таких громадных размеров вырастало мое чувствующее Я, что самонаблюдающее Я прекращало работу. Но лишь только кончался кокаин, как возникал ужас. Ужас этот заключался в том, что я начинал видеть себя, видеть таким, каков я был под кокаином. И вот наступали страшные часы. Тяжело опадало тело, в злобном отчаянии от невыразимой, неизвестно откуда взявшейся тоски ногти врезались в ладони, а память, как в тошноте, возвращала обратно все, и я смотрел, не мог не смотреть на эти видения зловещего срама.
Вспоминалось до мельчайших подробностей все. И мое замерзшее состояние у двери этой тихой комнаты под кокаином в ночи, в идиотической, но непобедимой тревоге, что вот-вот кто-то идет, и войдет сюда, и увидит мои ужасные глаза. И, кажется, часами длящееся подкрадывание мое к темному, с неопущенной шторой, ночному окну, сквозь которое, лишь только я отвернусь, кто-то страшно заглядывает, хоть я и знаю, что окно это во втором этаже. И тушение лампы, которая своим чрезмерно ярким светом, словно звучанием беспокоит, зовет сюда людей, и вот уже чудится мне, что кто-то крадется по коридору к моей тоненькой, хрупкой двери. И лежание на диване с напрягшейся шеей и неопускающейся головой, словно от прикосновения ее с подушкой произойдет грохот, который поднимет весь дом, между тем как измученные, ноющие в ожидании наткнуться на острое глаза пронзительно смотрят в красную, в трясущуюся тьму. И чирканье во тьме спички, которую иззябшая в ознобе и тугая рука так боязливо трет о коробку, что та никак не зажигается, а когда наконец, протяжно шипя, вспыхивает, то дико отпрыгивается тело, и спичка выпадает на диван. И каждые десять минут потребность новой понюшки, когда с лежащей где-то тут на диване, но неизведомой во тьме бумажки похудевшие за ночь руки трясясь соскабливают кокаин на тупую сторону стального пера, с которого, после того, как это перо (приподнимаемое во тьме дрожащей рукой), уже трясется у самой ноздри — ничего не втягивается и в нос не попадает, потому что перо от последнего раза намокло, кокаин его облепил, затвердел, пустил кислую ржавчину. И потом рассвет и все более отчетливая видимость предметов, нисколько не распускающая мышц, а напротив, еще большая скованность движений и всего тела, тоскующего по скрывавшей, точно одеялом прикрывающей его тьме — теперь, когда и лицо и глаза подвергаются необходимости быть видимыми на этом белом свету. И бесчисленные позывы мочи, когда становилось необходимым, преодолевая пугливую скованность тела, тут же в комнате ходить на горшок, от производимого будто на весь дом чудовищного шума оскаливать сжимающиеся, замороженные зубы, в липком, в непривычно остро пахнущем, в зловонном поту, как на ледяную гору, дико трясясь от озноба, лезть в темноте на диван, подчас на грохнувшей пружине испуганно застывая воткнутым коленом до следующего позыва. А дальше утро, вылизывание ржавого пера, сухой взлет свежей понюшки из нового порошка, легкое головокружение и тошнота в наслаждении, и ужас от первого чужого шума проснувшихся в доме людей. И, наконец, стук в дверь, редкий, размеренный, настойчивый, — и мой кашель, сотрясающий влезшее в диван потное тело, необходимый, чтоб выдернуть застрявший голос, и дальше мой трепещущий от счастья (несмотря на ужас) голос сквозь зубы — кто там, что нужно, неумолимый, и вдруг, и вдруг мгновенное перемещение этого стука, потому что за окном колют дрова.
Каждый раз, лишь только кончался кокаин, возникали эти видения, эти картинные воспоминания о том, каким я был, как выглядел и как себя странно вел, — и вместе с этими воспоминаниями все больше и больше росла уверенность, что очень и очень скоро, если не завтра, то через месяц, если не через месяц, так через год — я кончу в сумасшедшем доме. С каждым разом я все увеличивал дозу, нередко доводя ее уже до трех с половиной грамм, тянувших действие наркоза в течение, примерно, двадцати семи часов, но вся эта моя ненасытность с одной, и желание отдалить ужасные часы реакции с другой стороны, делали эти, возникавшие после кокаина, воспоминания все более и более зловещими. Увеличение ли дозы, расшатанный ли ядом организм, или и то, и другое вместе было тому причиной, — но та внешняя оболочка, которую выделяло наружу мое кокаинное счастье, становилась все страшнее и страшнее. Какие-то странные мании овладевали мною уже через час после того, как я начинал нюхать, — иногда это была мания поисков, когда кончался коробок со спичками и я начинал искать их, отодвигая мебель, опоражнивая ящики стола, при этом заведомо зная, что никаких спичек в комнате нет, и все же с наслаждением продолжая поиски в течение многих часов беспрерывно, — иногда это была мания какой-то мрачной боязни; ужас, который усугублялся тем, что я сам не знал, чего или кого я боюсь, и тогда долгими часами, в диком страхе, сидел я на корточках у двери, внутренне раздираемый с одной стороны невыносимой потребностью свежей понюшки кокаина, который я оставил на диване, с другой — страшной опасностью хотя на короткое мгновение оставить без присмотра охраняемую мною дверь. Иногда же, а за последнее время это стало случаться часто, все эти мании овладевали мною сразу, —