Ван, человек честно мыслящий, считал, что моральной отваги в нем меньше, чем физической. Он всегда (то есть до своего девяносто седьмого года) с неохотой, словно желая изгнать из сознания мелочный, трусливый, глупый поступок (ибо кто знает, быть может, уже в тот раз, в зеленом свете фонарей, зеленящем зеленую поросль перед отелем, в котором стояли Виноземцевы, ему удалось бы наставить отросшие гораздо позже рога), вспоминал, как ответил Люсетте на присланную ею из Ниццы в Кингстон каблограмму («Мама умерла нынче утром похороны тире кремация тире завтра на закате») просьбой сообщить («сообщи пожалуйста»), кто там еще будет, и, получив ответ, что Демон, Андрей и Ада уже приехали, каблографировал: «Desole de ne pouvoir etre avec vous».
В оживленных, сладко жужжащих весенних сумерках, в которых было куда больше ангельского, чем в этом порхании каблограмм, он бродил по Каскадилла-парку Кингстона. Когда при последнем свидании с высохшей, точно мумия, Мариной он сказал ей, что должен вернуться в Америку (хоть, честно говоря, спешки особой не было – был лишь смрад ее больничной палаты, которого никакому ветерку не удавалось развеять), она спросила с новым, нежным, близоруким, ибо обращенным вовнутрь, выражением: «А ты не можешь подождать, пока я уйду?»; он ответил: «Я буду здесь двадцать пятого. Мне нужно прочитать доклад о психологии самоубийства»; и она сказала, подчеркнув – теперь, когда все трипитака (собрано и уложено), – их точное родство: «Расскажи им про свою глупую тетушку Акву», на что он с дурацкой ухмылкой кивнул, вместо того чтобы ответить: «Хорошо, мама». Сидя в последней полоске низкого солнца на той самой скамейке, где он совсем недавно нежил и унижал приглянувшуюся ему студентку – худощавую, неловкую негритяночку, – сгорбленный Ван мучился мыслями о своей недостаточной сыновней привязанности – долгой истории безучастия, насмешливого презрения, физической неприязни и обиходного отчуждения. Он огляделся по сторонам, исступленно клянясь загладить вину, страстно желая, чтобы дух Марины подал ему неоспоримый, все разрешающий знак, свидетельство существования, длящегося за завесою времени, за пределами плоти пространства. Но никто ему не ответил – ни лепесток не опустился на скамейку, ни комар на ладонь. Что же, гадал он, заставляет его по-прежнему влачить эту жизнь на страшной Антитерре, где Терра – лишь миф, искусство – игра и ничто не имеет значения со дня, когда он хлестнул Валерио по теплой колючей щеке; и откуда, из какого колодца надежды, продолжает он черпать дрожащие звезды, если все вокруг огранено отчаянием и мукой, если в каждой спальне Ада отдается другому мужчине?
2
Тусклым парижским утром, попавшим в зазор между весной и летом 1901 года, Ван – в черной шляпе, одной рукой поигрывая теплой мелочью в кармане пальто, а другой, затянутой в оленью кожу, помахивая свернутым английским зонтом, – проходил мимо особенно непривлекательного тротуарного кафэ, которых множество выстроилось вдоль авеню Гийома Питта, когда между столиками поднялся и поздоровался с ним щекастый лысый мужчина в помятом коричневом костюме и жилете с часовой цепочкой.
Мгновение Ван вглядывался в круглые румяные щеки и черную эспаньолку.
– Не узнаешь?
– Грег! Григорий Акимович! – воскликнул, сдирая перчатку, Ван.
– Вот прошлым летом я отрастил настоящую vollbart.[291] С ней ты меня нипочем не признал бы. Пива? Удивляюсь, Ван, как тебе удается сохранять такой юный вид.
– Шампанская диета вместо пивной, – сказал профессор Вин, надевая очки и маня ручкой зонта официанта. – Вес набирать она не мешает, но по крайности не позволяет завянуть скротуму.
– А меня здорово разнесло, верно?
– Как насчет Грейс? Вот уж кого не представляю толстушкой.
– Кто двойняшкой родился, двойняшкой помрет. У меня и жена не худенькая.
– Так ты женат? Не знал я ране. Давно ли?
– Около двух лет.
– На ком?
– На Моди Свин.
– Дочери поэта?
– Нет-нет, ее матушка родом из Брумов.
Мог бы ответить «на Аде Вин», не окажись господин Виноземцев претендентом более проворным. Я, кажется, знавал кого-то из Брумов. Оставим эту тему: скучнейший, верно, союз – здоровенная, властная супружница и он, ставший еще скучнее, чем был.
– В последний раз я тебя видел лет тринадцать назад – ты ехал на черном пони, нет, на черном «Силенциуме». Боже мой!
– Да, Боже мой, лучше не скажешь. Эти дивные, дивные муки в дивном Ардисе! О, я абсолютно безумно любил твою кузину!