войскам, охранявшим линию железной дороги, — и атаковали их. Немцы не выносят чудовищного огня противотанковых… «К дьяволу психологию, умирать!» — воскликнул фон Паупель и ринулся к линии железной дороги.
Он не увидал линию железной дороги. Конвоировавшие его танкетки были уничтожены, а он сам… «Почему ты не застрелился?» — в яростном нестерпимом ужасе спрашивал он сам себя.
Он глядел в лица русских, окружавших его. Такими он видел их впервые. Перед ним словно бы раскрылись железные ворота сарацинских замков, и он — крестоносец — вошел туда невидимый — и увидал истинные лица своих врагов. О, рыцари. О, крестоносцы. Прежде чем биться с врагом, загляните за его забрало, разглядите его глаза, его волю. Дьявол его побери, не от острых ли стрел минаретов родилась средневековая готика, и не сарацинам ли подражали рыцари, когда строили свои замки?
Фон Паупель торопливо искал внутри себя презрение к русским, — и как проигравшийся игрок тщетно рассматривает свой бумажник, не находя ни гроша, так же тщетны были усилия фон Паупеля! Не презрение, а нечто другое, готическое, вассальное, страшное и унизительное, находил в себе фон Паупель.
Веревка? Неужели этот высоколобый старик хочет повесить его, генерала фон Паупеля, как бандита, на веревке? Зачем разглядывает он деревья? И почему низки так сучья дубов?
— Я солдат! — воскликнул фон Паупель. — Я имею полное право на пулю!
Но едва он воскликнул это, как последние капли мужества выпали из него. Внутренний голос сказал ему: «Да, ты имеешь право на пулю. Но почему же ты не застрелился тогда, когда крестьяне подбежали к твоей машине? Ах, ты отговаривал себя, твердил, что это ошибка, что они бегут поздравить тебя с победой?»
— Прикажи начинать, Матвей Потапыч, — сказал высоколобый старик, желавший, чтобы все вышло по ритуалу: старший командир прикажет, а он с крайним удовольствием накинет веревку на шею фон Паупелю.
Матвей молчал.
Он глядел на генерала фон Паупеля.
— Матвей Потапыч! — сказал умоляюще Силигура. — Взгляните на депешу генерала Горбыча.
— Надо взглянуть, — подтвердил политрук.
Матвей молчал.
— Значит, вешаю?
— Нельзя вешать! — воскликнул политрук. — Матвей Потапыч!..
Матвей молчал.
— Вести его к дубу, Матвей Потапыч?
— Эх, на осинку бы его вздернуть!
Матвей молчал.
Птица, питающаяся падалью, несомненно, обладает зрением, о котором не может и мечтать человек. Но мозг ее ничтожен, но зрение для грифа не для раскрытия тайн природы, и те высоты, на которые она поднимается, служат ей лишь для выслеживания падали, а не для того, чтобы понять мир. Тьфу!
Как стремился Матвей сюда, чтобы отомстить фон Паупелю, немецкому фашистскому офицеру, приведшему под родной город Матвея немецкие танки и войска! И вот сейчас этот офицер стоит перед Матвеем в жалкой позе, с каждой секундой сгибаясь все больше и больше, — и на душе Матвея только отвращение к нему.
Повесить? Пристрелить?
Фон Паупель глядел на веревку.
Матвей глядел на него.
Вдруг фон Паупель сделал движение, то самое движение, которое, по его мнению, есть мозг современной войны.
Раскрыв рот с толстыми синими губами, он бросился в ноги к высоколобому старику, державшему в руках веревку.
Фон Паупель припал к его ногам движением вассала. Этим движением фон Паупель признавал все: свою ничтожность, свою ограниченность, свой ужас перед смертью, свое желание — жить и жить…
И тогда Матвей захохотал!
Он хохотал, упершись руками в бока, и откинув все тело назад.
Он вспомнил грозное лицо фон Паупеля, его важный шаг, когда он, выскочив у машины, — тогда, возле деревянного моста, — подняв палку, бежал к замученным и без того крестьянам. Затем Матвей вспомнил день с широкими белыми тучами, нестерпимо синее небо, — и толстое бревно виселицы, возвышающееся на площади села Низвовящего. Он вспомнил комсомольца Семёна, глядящего на него умным и твердым взглядом, крестьянина Охраменко, пожертвовавшего жизнью за жизнь Матвея, крестьянина, лицо которого он даже и не разглядел тогда, — и опять деревянный шаг фон Паупеля и его