А эти всё ещё боролись. Их подбрасывало на волнах, размётывало в стороны, будто белый пух, и тогда мать вскрикивала коротко, властно. И мы понимали это так: «Быть всем вместе! Держаться ближе ко мне!»
Внезапно одного голошеего гуся отделило течением от стайки, подхватило и понесло к краю полыньи. Он поворачивался навстречу струе грудью, пытался одолеть течение, но его тащило и тащило, и когда пригнало ко льду, он закричал отчаянно о помощи. Мать бросилась на крик, ударяя крыльями по воде, но молодого гуся притиснуло ко льду, свалило на бок, и, мелькнув беленькой бумажкой под припаем, словно под стеклом, он исчез навсегда.
Гусыня кричала долго и с таким, душу рвущим, горьким отчаянием, что коробило спины.
– Пропадут гуси. Все пропадут. Спасти бы их, – сказал мой двоюродный брат Кеша.
– А как?
Мы задумались. Ребятишки-ребятишки, но понимали, что с Енисеем шутить нельзя, к полынье подобраться невозможно. Обломится припай – мигнуть не успеешь, как очутишься подо льдом, и закрутит, будто того гуся, – ищи-свищи.
И вдруг разом, как это бывает у ребятишек, мы заспорили. Одни настаивали – подбираться к полынье ползком. Другие – держать друг дружку за ноги и так двигаться. Третьи предлагали позвать охотников и пристрелить гусей, чтобы не мучились. Кто-то из левонтьевских парней советовал просто подождать – гуси сами выйдут на лёд, выжмет их из полыньи морозом.
Мы спустились с быка и очутились на берегу возле домов известкарей. Много лет мои односельчане занимались нехитрым и тяжёлым промыслом – выжигали извёстку из камня. Камень добывали на речке Караулке, в телегах и на тачках возили в устье речки, где образовался посёлок и поныне называющийся известковым, хотя извёстку здесь давно уже не выжигают. Сюда, в устье Караулки, сплавлялись и плоты, которые потом распиливались на длинные поленья – бадоги. Какой-то залётный, говорливый, разбитной, гулеванистый народ обретался «на извёстке», какие-то уполномоченные грамотеи «опра», «торгхоза», «местпрома», «сельупра», «главнедра» грозились всех эксплуататоров завалить самолучшей и самой дешёвой извёсткой, жилища трудового человечества сделать белыми и чистыми. Не знаю, предпринимательством ли своим, умно ли организованным трудом, размахом ли бурной торговли, но известкари наши одолели-таки частника, с рынка его выдавили на самый край базара, чтобы не пылило шибко. До недавних считай что дней властвовала торговая точка на красноярском базаре, сбитая из тёса, на которой вызывающе большая красовалась вывеска, свидетельствующая о том, что здесь дни и ночи, кроме понедельника, в любом количестве отпускается, не продаётся – продаёт частник-шкуродёр, тут предприятие – вот им-то, предприятием, не продаётся, а отпускается продукция Овсянского из-го з-да. Со временем, правда, вывеску так запорошило белым, что никакие слова не угадывались, но торговая точка всей нашей округе была так известна, что, коли требовалось кому чего пояснить, наши односельчане весь отсчёт вели от своего торгового заведения, для них в городе домов и магазинов главнее не было. «А как пойдёшь от нашего ларька, дак на праву руку мост через Качу…», «От нашего ларька в гору подымесся, тут тебе и почта, и нивермаг, и тиятр недалеко…»
Возле большого штабеля брёвен, гулко охая, бил деревянной колотушкой Мишка Коршуков, забивая сухой берёзовый клин в распиленный сутунок, чтобы расколоть его на поленья – бадоги. Вообще-то он был, конечно, Михаил, вполне взрослый человек, но так уж все его звали на селе – Мишка и Мишка. Он нарядно и даже модно одевался, пил вино не пьянея, играл на любой гармошке, даже с хроматическим строем, слух шёл – шибко портил девок. Как можно испортить живого человека – я узнал не сразу, думал, что Мишка их заколдовывает и они помешанные делаются, что, в общем-то, оказалось недалеко от истины – однажды этот самый Мишка на спор перешёл Енисей во время ледохода, и с тех пор на него махнули рукой – отчаянная головушка!
– Что за шум, а драки нету? – спросил Мишка, опуская деревянную колотушку. В его чёрных глазах искрились удаль и смех, на носу и на груди блестел пот, весь он был в плёнках бересты, кучерявая цыганская башка сделалась седой от плёнок, опилок и щепы.
Мы рассказали Мишке про гусей. Он радушным жестом указал нам на поленья. Когда мы расселись и сосредоточенно замолкли, Мишка снял шапку, потряс чубом, выбивая из него древесные отходы, вынул папироску, постучал ею в ноготь – после получки дня три-четыре Мишка курил только дорогие папиросы, угощая ими всех без разбору, всё остальное время стрелял курево – прижёг папироску, выпустил клуб дыма, проводил его взглядом и заявил:
– Погибнут гуси. Надо им, братва, помочь.
Нам сразу стало легче. Мишка сообразит! Докурив папироску, Мишка скомандовал нам следовать за ним, и мы побежали на угор, где строился барак.
– Всем взять по длинной доске!
– Ну, конечно же, конечно! – ликовали парнишки. – Как это мы не догадались?
И вот мы бросаем доски, ползём меж торосов к припою. Под козырьком льдин местами ещё холодеют оконца воды, но мы стараемся не глядеть туда.
Мишка сзади нас. Ему нельзя на доску – он тяжёлый. Когда заканчивается тесина, он просовывает нам другую, мы кладём её и снова ползком вперёд.
– Стоп! – скомандовал Мишка. – Теперь надо одному. Кто тут полегче? – Он обмерил всех парней взглядом, и его глаза остановились на мне,