Тем временем Иван Константинович Данько-Даньковский в полнейшем одиночестве мечтает о подвигах. По своей природе Иван Константинович — общественник. Он поправляет перед зеркалом галстук. Покончив с галстуком, Иван Константинович придает своему лицу надменное выражение, затем выражение тонкой иронии, иронию сменяет глубокомыслие, потом — стремительный поворот головы в сторону, снисходительная улыбка, и в зеркале еще раз отражается холодное, надменное лицо, видимое, впрочем, одному Ивану Константиновичу, потому что в комнате, кроме него, никого нет. Он беззвучно произносит длинную речь, отражает выпады невидимых, но несомненно существующих противников, нетерпеливо слушает рукоплескания. Иван Константинович надевает пальто, шляпу и, захватив листок бумаги для заметок, отправляется на диспут. В метро Ивану Константиновичу кажется, что люди, стеснившие его в вагоне, прислушиваются к речи, и потому он улыбается, беззвучно продолжая говорить: «Предвидя новую атаку уважаемого докладчика, я, все же, постараюсь точнее отшлифовать мое положение, заключающее в себе если не все звенья, то…» Но странным образом в этом месте речь Ивана Константиновича включается в громыхание вагонов, и он никакими усилиями не может ее оттуда извлечь. Он беспомощно повторяет «звеньето, звеньето, звеньето…» — непонятное слово, отставшее от мысли и вызывающее тоску.
Иван Константинович выходит на бульвар и тут же встречает Наталью Ильинишну Корсак.
— Вы, конечно, на диспут? — спрашивает он.
— Нет, я на минутку в аптеку: у Шурочки что-то с желудком…
Иван Константинович машет рукой, бежит и у витрины «100.000 рубашек» (различимых между собой только по номерам) нагоняет огромного Тошу- Картошу.
— Ты на диспут?
— На диспут.
— Будет бой! — начинает Иван Константинович, но Тоша-Картоша прощается: ему не по пути, он спешит, ну да — на диспут, но на другой.
Сидя в пятом ряду, Иван Константинович слушает человека, в очках которого отражается люстра. Над головой председателя висит, сбившись набок, портрет Пастера. Иван Константинович делает заметки: на его потной ладони — листок бумаги, карандаш чертит крестики, потом кружочек, точку; точка протыкает бумагу. Руки дрожат, воротник давит горло, распаляются уши. Третий оратор сходит с эстрады, и тогда председатель, неумолимый и беспощадный к Ивану Константиновичу, произносит, читая его записку:
— Слово предоставляется господину Дятло-Дятловскому. Кажется, так?
Иван Константинович подымается, не чувствуя своих движений; его несут, его сейчас бросят в пропасть. Собрав последние силы, последнюю долю сознания, ухватившись за последний выступ скалы, оказавшейся плечом соседа, Иван Константинович чужим и пронзительным голосом снимает свою запись. Степанида Маврикиевна Бланш со вторым мужем, еще кто-то — почему, да почему вы раздумали говорить? Наступая на ноги, Иван Константинович пробирается к выходу и больше уже ничего не слышит, кроме собственного сердца. По складкам ладоней текут ручейки. На кафельных станциях метро мелькают афиши: пятна, линии, буквы, виноградные лозы, газовые плиты, пивные стаканы, а также — молодожены и Наполеон.
1
У господина Вормса были капризные болонки, Лоло и Мустико, квартира в девять комнат, отделанных полированным деревом, и еще молодая, но уже располневшая жена. Господин Вормс неизменно любил смотреть, как она раздевалась, не торопясь снимая с себя белье, всегда разнообразное и надушенное. Особенно нравилось ему, когда жена снимала сорочку, постепенно обнажая свое тело снизу вверх. В таких случаях он всегда находил для жены какое-либо нежное слово и непременно целовал ее, всякий раз по иному: то — подмышкой, то — между лопаток, то — между ягодиц, то — в пупок. Но более всего господин Вормс любил свою жену, когда она опускалась в ванну: тело в воде принимало неверные формы, и жена казалась Вормсу новой, незнакомой женщиной. По вторникам господин Вормс заезжал к беловолосой кинематографической актрисе Клод Дюкрэ, которую, однако, никакие изощрения рекламного агентства, никакие деловые обеды у Корнилова и у Фукеца не могли выдвинуть на первые места. Клод Дюкрэ плакала, билась в истерике или просто била господина Вормса, — он клялся, обещал и ничего не мог поделать. По четвергам он заезжал к Сесиль Дювернуа, маленькой Сиси, служившей раньше у него стенографисткой, привозил ей подарки — ликер, конфеты, золотых рыбок, — бил ее, не очень больно, но все же до красноты, легонько покусывал ее груди и уходил не позже часа ночи.
Жена господина Вормса посвящала вторники (день незадачливой Дюкрэ) коктейлю с подругами. Ворковал приглушенный граммофон, от радиаторов и камина бывало слишком жарко в комнате, горячили коктейли, подруги щебетали о своих любовниках, делились подробностями любовных встреч, глотали джин и виски, раздевались, чтобы сравнивать высоту груди, линию бедер и нежность кожи, раздетые танцевали друг с другом румбу, потом был хлюпающий шепот при погашенных лампах и, наконец, все засыпали на пышных диванах, а также на шкуре белого медведя перед камином. По четвергам (день