надышаться! — и вдруг ничтожная случайность, копеечная свечка, от которой сгорит Москва… Миша Белаго чувствует, что он давно и тяжко болен, но что, может быть, именно этой ночью начнется выздоровление, что еще одна-две версты и возникнет радость, самая щедрая радость в жизни: радость выздоровления. В диванной он шагает из угла в угол, от двери к окну, от дивана к печке (вокруг — его книги), он шагает, наслаждаясь все взрастающей легкостью походки, все растущим чувством освобождения. За окном неторопливо светает, — еще одно усилие, и Миша будет здоров. Он снимает со стены охотничье ружье, тяжелое двойное дуло невесомо, Миша задыхается от наслаждение, крадучись выходит в рассветный сад, капли с листьев упадают на лицо, на руки, трава холодна под росой, свистят о заре пичуги, благостна ранняя прохлада, Миша торопится, бежит, и, не добежав, останавливается с бьющимся сердцем: пусть — здесь, под этой березой, пусть — слишком близко от дома, но сердце бьется так высоко, сердце бьется у самого горла, и немыслимо более ждать. Миша опускается на колени и опирает ружье прикладом в мокрую траву, дуло к груди; Миша Белаго счастлив, он смеется — впереди все ново и неиспытанно, столько вещей для наблюдения! — он нажимает курок, но дело в том, что вокруг темнеет, и Миша Белаго ничего не может рассмотреть.

8

Чеховский докторец, человек полузабытый, теперь выступает на первый план; все молчаливые вопросы обращены к нему, все надежды — вокруг него; чеховский докторец, опрокидывая на руки глиняный рукомойник, подвешенный в сенях на веревочке, отвечает мечтательно помещику Белаго:

— Будем живы-здоровы — все помрем, — вслед за чем углубляется в рассуждение о бессилии науки, о том, что медицина не может бороться со смертью, что медицина стремится лишь утешать страдания умирающего и отдалить конец, что, вообще, человек не успеет оглядеться, как его уже просят сойти с дороги; здесь много слов-попутчиков, бегущих рядом с мыслью, и разговор о том, что в иных вопросах люди на всю жизнь остаются гимназистами… Докторец собирался добавить, что в неведении кроется даже некая сжигающая душу прелесть, но, заблудившись в словах, заметил, что в комнате никого не было и, следовательно, он рассуждал сам с собой. Докторец хотел было посетовать на свое невнимание к людям, но почувствовал, что если уж заниматься рассуждениями, то приятнее всего рассуждать в одиночестве, в саду, среди солнечных пятен, пока зелень еще не просохла и отсыревшие белеют стволы берез; сойдя со ступенек террасы, докторец испытывал приятную, не вполне обычную легкость и, сделав несколько шагов по саду, стал подыматься на небо. Пробившись сквозь влажную листву, он очутился над деревьями и, чтобы удобнее было передвигаться, лег на бок, взмахивая руками, подобно пловцу — саженками; чесучовый пиджак вздулся парусом, увеличивая скорость, к которой, впрочем, докторец не стремился. Зато, летая, он менял направление, раза два нырнул, чуть не задев за верхушки деревьев, и тут же решил, что нырять следует на более высоком месте. Снизу, от зеленых усадебных крыш, от зелени сада, доходил негромкий свистящий гул, в который не было желания вникать. Однако, оторвавшись от земли, докторец потерял нить своих размышлений и никак не мог к ним вернуться. Тогда он лег на спину, чтобы отдохнуть и почитать в совершенном небесном покое «Русское слово». С трудом достав газету из кармана чесучового пиджака, не перестававшего биться и парусить, докторец развернул ее, но ветер вырвал газету из рук, и она унеслась в высь, сначала задержавшись и перевернувшись над головой, потом стремительно уменьшившись и пропав в синеве. Докторец плыл и в шуме, доносившемся снизу, едва различал плачущий голос Анны Матвевнь, говорившей, что ужас, что случился ужасный кошмар, что бедный мальчик, мой мальчик, несчастный мальчик, но что Сережу она простила, потому что когда-то была на Бестужевских и осталась с тех пор сторонницей раскрепощение женщины, а на дворе, за плетнем, неугомонно кричал петух, как будто его без конца просили биссировать; бедный мальчик, единственный мальчик, все так невероятно и страшно, особенно при его здоровье и добром сердце, и чтобы Андрей Степанович постарался заснуть, что она сама, она все сама и, действительно, было непостижимо и странно это звонкое, теплое, зеленое утро и тревожное затишье в доме, пугливый шепот в людской и на кухне, хихиканье кухаркиной воспитомки Аниськи, спешный отъезд гимназистки Мурочки в Тулу к родителям, беспечное, чистое птичье свиристенье, и летающий в небе чеховский докторец, и Сережа Милютин, сидящий у постели товарища, как в забытой картине передвижника: там тоже — косоворотка и выше колен смазные сапоги и, кажется, тоже книги, раскрытое в лето окно и присутствие смерти. Миша Белаго неподвижно лежит, отвернув голову к стене. Ослепительно зеленеет окно, зеленый блеск скользит по половицам, зеленое мерцание наполняет комнату, потолок, обои. Мельком взглянув на Мишу Белаго (беспомощно примятые волосы и восковая бледность уха), Сережа переводит взгляд на окно и, не отрываясь, смотрит в жаркую зелень лета. Иногда незатейливо посвистывает скрытая в листве пеночка; иногда струнным гудением возмущает покой невидимо пролетающий жук; совсем далеко, за парком, за банькой, за людскими избами у самой реки еле слышно расплескивается гармонь, и висит-висит в зеленом воздухе, чуть покачиваясь, ситцевый бабий голос: так сладостно, безвольно, с ленцой, поет настежь раскрытое в зеленый сад окно.

Миша Белаго поворачивает серое, с зеленоватыми отсветами лицо; глаза неузнаваемы — застывшие, побелевшие — в упор смотрят на Сережу Милютина (Милютин вспомнил перламутровый лоск чешуи, судаки, ерши, окуни, салаки, разложенные на скользких прилавках, покрытых мохом, снетки в корзинах и бочках, — влажное серебряное рыбье кладбище, белесые, мутные, уснувшие глаза). Миша Белаго смотрит, не моргая, и с трудом произносит:

— Мурке, Бог с ней, передай мое фе.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату