Стал я с горы спускаться.
Не дохожу ещё и до Куртюмки, вижу:
Восстаёт – там, где люди копошились только что, из снега кто-то. На колени сначала, потом и в полный рост. Человек, явно; обхватил голову руками. Стоит после, кругом озирается. Меня не замечает, кажется, и вряд ли. Постоял, постоял да и подался – но не по той дороге, по которой был сюда доставлен, а по другой, что ведёт не в наш Луговой край, а вправо – к Городскому и Линьковскому.
Проводил я его, восставшего из снега, взглядом, пока он, шатаясь, как пьяный, из стороны в сторону, в гору не взобрался, и пошёл к дому.
Как пришёл, спать сразу лёг – так резко в сон меня сморило.
Но только лёг, и сон пропал вдруг.
Долго ещё лежал с открытыми глазами, представляя себя в полупустой комнате с синим, дощатым, заляпанным разноцветными красками полом, зелёными стенами и с тремя большими окнами, широко распахнутыми сверху на огромный летний город, сверкающий после только что прошедшего дождя коричневыми в основном крышами; Молчунья так ещё и не пришла.
Потом вдруг страшно отчего-то сделалось. Ни с того ни с сего вроде. Сердце ужасом сдавило, как губку, выжало его. Перекинулся мыслями на разные пустяки – о занавесках начал думать: мол, занавески – мама вешала их… тут же о том, чем утром буду завтракать, что спички надо не забыть купить, кончаются… куплю, – будто зарыться захотелось, спрятаться в них, в этих пустяках, как ёж хоронится в ворохе листьев, отвлечься от напавшего из ничего, из пустоты, вдруг животного страха.
Не спрятался. И говорю:
– Господи, Ты отдал Свою Жизнь, на Крест пошёл, чтобы спасти меня, – спаси! И смерть ведь слово не последнее?! Зачем же призван был я – чтобы умереть? Не стать – как для меня отец и мать не стали. Но не последнее ведь слово, не последнее?!
И ответ будто пришёл, не замедлил – потеплело на душе, оттаяло, страх улетучился:
И откуда что вдруг навалило? Всё оно рядом. Чувствую. Коснуться будто можно.
Не касаюсь.
Душой… соскальзываю словно.
Потом не помню, как забылся.
Ночью проснулся – от уже явного, а не приснившегося мне грохота.
Оделся.
Вышел в ограду.
Дышу. Как впервые.
Буранит: снегу в воздухе – как пуху в подушке – голову прислонить к нему, опереться на него можно – так кажется.
Сам с собой шест антенный сокрушённо, слышу, разговаривает – уже и различаю их по голосу. Молчит короткая скворечня – сломал её ветер, упал скворечник – он-то, разбудив меня, и прогромыхал по жестяной крыше дома, с неё – покатая она – свалился и лежит теперь среди ограды.
Уберу завтра, думаю. Куда-нибудь. Под навес вон. А весной налаживать придётся, жердь подыскивать для него новую надо будет. И ещё один, даже и два скворечника поставлю – с ними гораздо веселее:
На крыльцо выйду, посвищу – скворец какой-нибудь меня да передразнит. «Христос воскрес», – скажу ему – ответит так, как подобает.
Вернулся в дом.
Зашёл на
Книга лежит на тахте. Брат читал, оставил.
Лев Николаевич Гумилёв. «Этногенез и биосфера Земли».
Открыл на закладке. Прочитал:
«Безнравственность и беззаконие в городах – прелюдия расправы над лесами и полями, ибо причина того и другого – снижение уровня пассионарности этносоциальной системы. При предшествовавшем повышении пассионарности характерной чертой была суровость и к себе, и к соседям. При снижении – характерно „человеколюбие“, прощение слабостей, потом небрежение к долгу, потом преступления. А привычка к последним ведет к перенесению „права на безобразия“ с людей на ландшафты. Уровень нравственности этноса – такое же явление природного процесса этногенеза, как и хищническое истребление живой природы».
Закрыл книгу, положил на место.
Подумал:
«Прямо как по заказу».
Так уж лёг потом, не раздеваясь, прикрывшись только полушубком.
Отцовским, помянул об этом в мыслях.