не пластмассовые – живые, только что сорванные? Кто – не знаю, выследить – не хочу. Пусть будет тайной, коль скрывает. Чужие тайны не нужны мне.
Ни звука от отца; безмолвствует и мама.
И на кладбище осень. Рябины и осины красные, как собаки. Берёзы – жёлтые. Кедры, ели и пихты – зелёные, всегда такие, пока не умрут.
Если бы стал сравнивать отца с каким-нибудь деревом, сравнил бы с лиственницей, а маму – с пихтой. Павлика – с ёлкой – был ершистый; не подставлял голову, чтобы погладили, уклонялся; и волосы у него были грубые, как хвоя ёлочная, но только – светло-светло-русые.
Тихо на кладбище – все молчат, и мои – тоже, не нарушают правило. Спокойно им, значит, если – покойники. Мне – нет: стеснилось сердце – заплакал; иной раз придёшь – побудешь и уйдёшь, спокойный. Тут растревожился – почему-то. Услышали меня птицы – смолкли; только дятел долбит, но тот далеко, за кладбищем, меня не видит. Лист нападал на могилы – преет – пахнет.
Покинул кладбище. Направился к Ялани. Камень на неё – как замахнулся. От кладбища она, Ялань, живописно смотрится. Знали первопроходцы, куда положить мёртвых, – чтобы глядели, радуясь. И где её, Ялань, построить, тоже знали.
Вернулся домой. Пообедал. По дому пошлялся. Останавливался возле окон – в некоторых солнце. На стёклах мухи жужжат – большие, осенние. Хариус на таких мух хорошо берёт – проверено.
Взял три мешка, отправился в болото.
Поднялся в Балахнину гору. Огород большой. Монастырский. Крест высокий возле изгороди. Сидят на краю поля монахи, чай пьют. Сказал им:
– Бог в помощь. Радостно откликнулись:
– Спаси Бог. Спросил:
– Ну, как у вас картошка нынче? Ответили:
– Слава Богу.
– Слава Богу.
Иду дальше – теперь как под защитой – уверенный: помолились за меня монахи – конечно – труд их в этом обязательный.
Остались они в огороде – пьют чай – как не во времени.
Оглянулся на них: и они на меня смотрят – улыбнулись, рыжебородые, розовощёкие, лет им по тридцать, один из них – совсем юный, ясноликий.
Мох в болоте – белый, красный и зелёный. Клюква – той как насыпано. Глухарь, испугав меня, поднялся с болота. Улетел. Как-то и крылья не сломал в зарослях. Сосны, лиственнки и берёзки карликовые. Будто в тундре. Кедр с краю – как ливанский. За ним, вижу, – лиственница – гигантская, наклонилась, когда-нибудь завалится. Люди умирают, а уж деревья и подавно.
Брали здесь мы с мамой клюкву. По ведру быстро наполняли. С отцом тут драли мох. Рубил он, отец, так же вот в сентябре, помню, стайку – для этого. Надрали вместе, а таскал потом я. Отца нет, а стайка стоит, но уже так – бессмысленно; отец – умер, но и это – как неправда: только что был на кладбище – не видел его мёртвым; стоял чуть поодаль – живой; ко мне присматривался – внимательно – что его сын я, он же не забыл.
Принёс мох домой, сделав три ходки. Разбросал его на
Пошёл на Бобровку, к Подъяланной. Пробрался сквозь черемошник, протиснулся через чащу, уже не такую густую, как в июле, подкрался к речке. Вода в плёсе прозрачная, так и тянет, словно подначивает кто-то, сказать, мол, как слеза, как воздух ли – и верно. Дно камешниковое. Ходит в глубоком плёсе руна крупных хариусов – как реликтовые. Плавники у них- как радуги. Сорвал ягоду шиповника, бросил в воду, кинулись на неё рыбины, потыкались в ягоду носами – обманулись, тут же расплылись равнодушно. Взял бы с собой удочку, захватил бы мух, сонно ползающих дома по стёклам окон, – наловил бы сейчас хариусов. Но что мне с ними потом делать – угостить кого-то – только. Искал, искал нож, потерянный на этом месте в июле, – не нашёл; вспомнил, как тогда было жалко, чувство это повторилось, и до сих пор жалею очень – подарок был от друга детства, теперь – утратился, но не совсем – остался в памяти у ножен, ножны храню – красивое изделие.
В Ялань вернулся. К дому стал подходить, вижу, конверт в воротах, в щель засунут. Взял его, на адрес не смотрю, догадываюсь – от кого; сердце так- тук-тук – ко мне как будто постучалось, услышал я, входи, ему сказал; хорошо быть живым, как мёртвым – не знаю; живой и письма получает – от живых.
Чаю попил.
Отправился после на покосы.
Проверил зароды – не горят ли? Не горят. Осмотрел остожья: прочные – отец научил такие ставить, сделать хуже – совесть не позволяет. Проходят люди мимо, говорят про них: истоминские, дескать, – гордость не гордость, но приятно – передать вот только некому. И Николаю – у того только девки. А у меня, думаю, была бы дочь Анастасия – научил бы её, и уверен – научилась бы: ведь и она была б
Рад я, что был у меня отец. И есть – он же умер, значит – есть. Тот, кто не умирает, того нет… и не было – конечно. Смерть подтверждает, что