первопроходцы, наши предки.

И это мы от гнуса так изнылись, исстрадались всего за трое суток, да имея при себе накомарники и отпугивающе действующие на кровопьющих насекомых мази разные, не только дёготь. Как же они, первопроходцы, неся службу государеву, от них спасались лето напролёт и со скудными продуктовыми запасишками да одёжею потлевшей? – не приложу ума, но перед стойкостью их преклоняюсь.

Да, вот что хочется ещё сказать: водится в Taxe только пять видов рыбы – хариус, таймень, елец, гольян и щука. Впервые в этот раз поймали пескаря – плохой признак – огорчились. Лес вырубают – вода в реках мелеет и теплеет – поэтому и пескари распространяются, икрой лососевой питаясь. Аристократия выводится речная. Переживание сплошное.

Третьей, последней ночью, легко поужинав ухой из щуки, шарбой, вернее – без овощей, заправленной лишь, вместо лука, черемшой, и допив остатки спирта, не колотуевского, а ливизовского, привезённого мной из Петербурга, сидели мы под огромным кедром, на высоком берегу возле дымного – не для согрева, а от комаров, – сложенного из трухлявых брёвен, костра, слушали редкий треск его, шипение скорее, то и дело шуршащую по стволу кедра сердито обеспокоенную нашим соседством белку и бурлящую внизу Таху, сказал в задумчивости Николай вдруг: «Займут, заселят эти места китайцы, весь лес, остатки его, сначала догрызут, потом всю рыбу слопают и разведут по речкам змей съедобных и лягушек, по берегам питомники поставят для собак мясной породы». Помолчал я, помолчал, потом ответил: «Ну уж. Зачем тогда и предки наши тут страдали?» – «Богу, поди, всё равно, – сказал Николай, – что китаец, что русский… Это для нас – еврей и эллин. Страдали-нет, кому-то нужно». – «Не знаю, – сказал я. – Как это может всё равно быть, если один – пусть худо-бедно, но – Его признал и заповеди Его исполнять пытается, а другой и слышать ничего о Нём не хочет, а подавай ему на пиршество змею с лягушкой?… – И сказал вскоре: – Интересно, если бы Адам и Ева не сосвоевольничали, мы появились бы на свет, мы – я и ты вот?» – «Не знаю, – сказал Николай. – Думаю: да, – добавил после: – Мы уже были – в Мысли Божьей». – «Не помню этого, – сказал я не сразу, а основательно задумавшись. – Но питомников для собак мясной породы видеть здесь не хочется мне почему-то… Хотя и это – в Мысли, может, Божьей… Там ничего, в плоскуше, не осталось?» – «Нет, ничего, – ответил брат. – Чай, не бездонная». – «Ажалко».

Вернувшись с Тахи, набрали мы с ним, с Николаем, далеко за Межником, в распадке, по которому ручей Мало-Сосновый, выше просачиваясь из-под сопки, бежит стремительно в Бобровку, крупной, чуть не полметра в высоту и толщиной в палец, бело- и красноствольной черемши, насолили литров двадцать. Плотно набили её в разновеликие, какие в доме и в подсобке разыскали, стеклянные банки – так, как мама это раньше делала, – прежде водой кипячёной их старательно помыли, после на солнце обсушили, сверху в каждую по принесённому с Кеми в карманах камню, то и по два положили – принято так, хранится вроде лучше.

Для кого столько наготовили, не знаю. Николай её, черемшу, почти не ест, лишь чуть-чуть, для аппетита: желудок у него нежный – ей, острой, жгучей, как чеснок, противится. Его жена и дочери на дух такое славное деревенское кушанне не переносят. И я, хоть и люблю и ем черемшу в любом виде, в солёном или свежем, со сметаной и без сметаны, и с пельменями и в супе, не повезу же в Петербург её. С поезда ссадят. Из-за запаха. И как бы ты её, дикую родственницу чеснока, и в какую бы посуду ни упрятал, такой вокруг распространяется ядрёный дух, что иные, оскорблённые им, этим духом, дамочки чувствительные даже сознание теряют, как бывалые и привычные ко всему мужики – от нервнопаралитической «Черёмухи», к примеру.

Пусть в погребе стоит, думаю, долго не испортится. Приеду, мало ли, среди зимы, а тут припасы, да цалебные.

Тоже крестьянская замашка – открыл в себе её, черту эту, в спинном мозгу укоренённую, – радуюсь – жить-то, во всяком случае, мне не мешает. Я про запасливость.

Начали вчера огребать картошку. Долго собирались. Дальше откладывать уже преступно. Дня через три перерастёт, и не зайдёшь тогда на поле, тяпкой в ботве не размахнёшься. Тянется всё сейчас, как на дрожжах: лето короткое, так и былинка каждая торопится; ещё ж нет-нет и дождик благодатный, вспомощничек, спрыснет – за ночь после него заметно всё взрослеет.

Мучение: пахарь вывернул местами глину, ссохлась та пластами и комьями, ничем их не расколотишь, и наросло на ней много, как никогда, осоту. Чуть не неделю я до этого пропалывал, ладони до сих пор чешутся. Не так-то просто его выдернуть. Позже ещё придётся с ним повоевать, когда проклюнутся оборванные корни. Вот уж живучий, так живучий. Как кошка.

Отец раньше сам пахал. На коне. Редко когда просил кого из трактористов – не доверял им. Конь свой имелся. Крупный, красивый, добрый. Карькой звали. Я на нём, совсем ещё маленький, лет шести или семи, за водой на Кемь или Бобровку ездил, и за меня не волновались. Отец, бывало, раза на три огород перепашет. После такой обработки становилась земля, действительно, как пух- руку в неё по локоть можно было сунуть; и лунки в ней под картошку не лопатой, помню, делали – просто рукой её и впихивали, обычно мама, дольку ростками вверх старалась спрятать – так ей подняться, дескать, легче.

Отец, помню, пашет, а я вместе со скворцами и галками бегаю босиком по тёплой, влажной пашне, проваливаясь в ней едва не по колено, и собираю в банку дождевых червей для рыбалки – рано рыбачить начал, лет с пяти – да оставшуюся осенью после копки и пролежавшую в земле зиму, выпаханную теперь картошку – ту в карманы. Была она, картошка эта, сладкая, как репа, и мы, ребятишки, магазинными сладостями не избалованные, с наслаждением её сгрызали. Ещё и деньги, помню, подбирал старинные, монеты – много выпахивалось их, да и теперь ещё попадаются, больше всего с соболъками – кто знает их – тобольской чеканки.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату