парней на рытвинах и ухабах, рыча, взобрался на пригорок, откуда открылась долина неизвестной реки, поле, продолговатое озеро с изрезанными берегами и разноцветными деревьями; солнце садилось за дальний лес, подсвечивая сквозь остроконечные верхушки елей редкие облака на темно-синем небе, где вот-вот должны были появиться звезды; тоска, обида, злость и жажда мщения отпустили Павлика, и мир показался ему таким прекрасным, что он порывисто повернулся к своему спутнику:
– Выпить бы сейчас на восторг души?
– Доставай.
– Не подготовился я в этот раз, Абраш. Прости.
– А чего у тебя в тубусе, не водка разве? – удивился чернявый. – А я подумал: вот гениальное решение – никто б не догадался туда залезть. Меня вообще-то Денисом зовут, – продолжил он и выудил из-за пазухи плоскую фляжку с коньяком, точь-в-точь такую же, из какой отхлебывала на девятом этаже милосердная нянечка-деканша. – Дионисием по святцам. А ты что, антисемит?
«Три новых слова: тубус, святцы и антисемит», – отметил про себя Непомилуев, мысленно открыв подаренный ему блокнот, и впервые в жизни хлебнул из горлышка вязкий напиток.
Пролетные гуси
Анастасьино оказалось унылой тупиковой деревушкой, стоявшей на краю большого поля, за которым начинались сумрачные леса и тянулись до самой Вязьмы. Студентам в лес дальше опушек ходить запрещали и рассказывали страшные истории про двух девочек с классического отделения, которые ушли по грибы, и никто их с той поры не видал. Придумали эту историю в назидание, или так случилось на самом деле, но в лес и вправду никто не ходил, да и некогда было ходить: работали каждый день и без выходных. А в самой деревне смотреть было не на что: разбитая тракторами улица, печальные низенькие дома с невзрачными окошками, огороды, плетни, лужи, заросший грязный пруд, коровник с прохудившейся крышей, ларек, гостевая изба, похожая на усовершенствованный барак, которую называли зеленым домиком, хотя стены у нее были бледно-голубые, и пустовавший неподалеку лазарет с плотно занавешенными окнами.
Жили в зеленом домике студенты и аспиранты с двух кафедр – самой умной и самой надежной, – за которыми, как считалось, догляда не требуется. За ними и не приглядывали. Они сами за собой и друг за другом следили и между собой не слишком ладили. Но до ссоры дела не доводили. Сами пешком выходили в десятом часу на работу, сами возвращались к семи домой и никого не тревожили. Никакого сухого закона, как в лагере, здесь не было. Завхозу, аккуратному белоголовому латышу Артуру Озолсу, выдавали на неделю деньги, которые он использовал, ко всеобщему удовольствию, очень грамотно: поскольку еда была наполовину с поля, а яйца, молоко и сметану задешево покупали оптом у деревенских, кур же, случалось, просто так хватали на улице, то на оставшиеся средства приобретались сладости и ликеры для хороших девочек, водка для плохих, а также для всех мальчиков, и всякий ужин превращался в застолье. Молодых не гнали, но особо и не привечали – сидите тихо и не рыпайтесь. Они и не рыпались, однако водку им не наливали: малы еще, не заслужили. Будете хорошо работать – тогда посмотрим. Дионисий обижался, но не потому, что выпить хотел, а просто неприятно было, когда тобой напоказ пренебрегают, Павел же ничего, терпел.
Он скоро к новой жизни привык и ел свой хлеб не задаром. Его сильное, неизбалованное тело сполна отдавалось труду, и он был рад, оттого что может быть полезен людям, рядом с которыми оказался. Он не только свои корзины быстрее всех собирал, но и высыпал из других картошку в мешки, чтобы девушкам не надо было поднимать тяжести, а потом, когда появлялся на поле трактор, помогал грузчикам закидывать мешки в телегу. Грузчиками работали трое рыхлых аспирантов с надежной кафедры, которые весь день валялись на сеновале, писали пулю, прикладываясь поочередно к «Алазанской долине» и «Белому аисту» и отрывались от игры, только когда приходил трактор. Но и тогда звали студентов на подмогу, себя напрасно не утруждая. Денис мешки принимал, высыпал, выкидывал пустые, и всё начиналось по новой: грядка, корзина, мешок, телега и бесконечное поле, которое они должны были убрать, каждой картофелинке поклонившись. Павлик не переставал поражаться тому, как были непохожи эти картофелины одна на другую: большие, маленькие, средние, круглые, продолговатые, сросшиеся, фигуристые, простые, замысловатые, шершавые, гладкие. Северный человек, Непомилуев никогда прежде не видел, как растет картошка, и замирал в удивлении над долгой ровной грядой, скрывавшей, как и его родной город, свое богатство под землей, и только насмешливые девичьи голоса возвращали его в реальность, и руки снова начинали скоро выбирать из сырой земли клубни, которых в тот год уродилось и в самом деле так много, что серые холщовые мешки стояли между грядок часто, как суслики жарким днем в даурской степи – о них рассказывал Павлуше служивший там срочную отец.
– Когда всё уберете – поедете домой. Пока не уберете – будете жить здесь. Поле труд любит. В поле ни отца, ни матери, заступиться некому, – так очень доходчиво объяснил студентам их ближайшую перспективу совхозный бригадир по кличке Леша Бешеный, который каждый день приезжал принимать работу. Голос у Леши был сиплый, а на лице отсутствовал нос.
– Если бы не увидел своими глазами, то решил бы, что это гоголевщина какая-то, – сказал Павлику Дионисий. – Ну чисто корова языком слизнула.
Если Леша обнаруживал на пройденном участке хотя бы три небольшие картофелины, он возвращал всю бригаду назад и заставлял подбирать картошку снова.
– Подтрухивайте, девки, подтрухивайте ее! – орал на девчонок, когда те высыпали из ведер и корзин картошку в мешок, недостаточно очищая ее от земли.