водить с ними компанию, тоже станешь больше. Но потом видишь, что при них ты убываешь. Они все растут и вытесняют тебя. Я уже чувствовала, как исчезаю! Я уже стала об этом задумываться! И тут, прежде чем я даже заикнулась на эту тему, он сделал это. Публично.
Она говорила в необычной для себя рубленой манере, заметила Зиба, и даже акцент усилился – может быть, от желания доказать, что сама-то она вовсе не американка, полная противоположность всему американскому. И когда Мариам сидела вот так, съежившись, – тоже совсем не похоже на нее, – и впрямь казалось, будто она убывает.
– А одержимость нашими традициями! – продолжала она. – Едой, песнями, праздниками! Словно он все это крадет у меня!
– Постой, мама, – перебил Сами. – Но это же хорошая черта, что он интересуется нашей культурой.
– Он все присваивает, – не слушая, твердила она. – Захватывает и вытесняет нас. При нем у меня собственного я не остается. Что за церемония с сахаром? Воровство в чистом виде. Он позаимствовал ее и переиначил, приспособил под свои надобности.
Хотя Зиба почти то же самое тогда подумала, но теперь возразила:
– О, Мариам, он всего лишь хотел проявить уважение к нашим обычаям. – Внезапно ее захлестнуло сочувствие к Дэйву, она вспомнила, как он стоял на коленях, его открытое, искреннее лицо. – Нельзя же винить его за то, что он такой американец, и тут же упрекать за попытку вести себя по-ирански. Это нелогично.
– Пусть нелогично, я так чувствую! – отрезала Мариам.
Чайник закипел, Сами повернулся, чтобы снять его с плиты. Зиба не понимала, как ему удается сохранять спокойствие. Она попросила Мариам:
– Можно же не рубить сплеча, подождать немного? Может, у вас просто, как говорится, сердце на мокром месте?
– Я подождала! – сказала Мариам. – Я же не сказала ему сразу, вчера. Я всего лишь сказала, что уже поздно и я устала, пусть отвезет меня домой, утром увидимся. А теперь утром я сперва приехала к вам, объяснить, в чем дело, потому что все, конечно, будут на меня сердиться. Вы будете сердиться, я понимаю, ведь это повредит вашей дружбе с Брэдом и Битси.
– О, из-за этого не беспокойся, – сказал Сами, но Зиба как раз об этом и тревожилась. Ведь они должны были соединиться, слиться в большую счастливую семью. А теперь, что же, и дружбе конец? А девочкам что говорить?
Но Сами был уверен:
– Если не можешь выйти за него замуж, значит, не выходи. Тут не о чем спорить.
– Спасибо, Сами-джан, – сказала Мариам.
Она оглянулась на Зибу, но та не нашла что ответить.
Тогда Мариам сказала, что ей надо ехать.
– Надо поскорее с этим покончить. – Она отказалась от чая и взялась за сумочку. – До свидания, Сьюзен! – крикнула она, проходя мимо гостиной.
Сами проводил ее, но не до машины, ведь он так и оставался в носках. Просто вышел на крыльцо. Зиба задержалась в доме.
– Осторожнее за рулем, – сказал он.
Зиба молчала. Все никак не могла справиться с негодованием. Ничего этого не должно было произойти, хотелось ей сказать. Выкрикнуть это хотелось. Все это было так бессмысленно, так жестоко, и ни малейшего оправдания не было тому, как Мариам вела себя – с самого начала.
Мариам спустилась по ступенькам и пошла в сторону улицы, крепко прижимая к себе сумочку. Она словно бы сильно уменьшилась. В черном блейзере и узких черных брюках – тонкая фигурка, с очень прямой спиной, почти не занимающая места в пространстве, совершенно одинокая.
9
Младшая сестричка Джин-Хо сосала пустышку примерно сто часов в день. Только на время еды пустышку вынимали, но она не любила есть, так что все быстро заканчивалось. Из-за того что Шу-Мэй не ела, она была такой маленькой-маленькой, тощей-тощей. Ей уже два с половиной, а Джин-Хо легко ее поднимала. И вот мама Джин-Хо сказала: пора избавляться от пустышки. Тогда, наверное, у Шу-Мэй появится интерес к еде.
Но это не помогло. «Соска! Соска!» – завывала Шу-Мэй. Она так называла пустышку, потому что так называла ее бабушка Пэт. Мама Джин-Хо сказала:
– Соски больше нет, лапонька.
Но Шу-Мэй не унималась. Она визжала и визжала, пока мама не ушла наверх с головной болью и не закрылась в спальне. Тогда папа Джин-Хо принялся носить Шу-Мэй по дому и пел ей песенку «Большие девочки не плачут», но она продолжала визжать. Наконец папа буркнул плохое слово и посадил ее на диван, не слишком ласково, и пошел в кухню. Джин-Хо тоже ушла в кухню, потому что от визга уши заложило. Она раскрашивала картинки в школьной тетради, а папа выгружал посудомойку. Он здорово грохотал, заглушал даже вопли Шу-Мэй, и время от времени в рассеянности напевал что-то из той песенки, «Бооольшие деееевочки не плааачут», тонким и пронзительным девчачьим голосом. Обычно Джин-Хо злилась, когда родители пели, потому что они в ноты не попадали. Но на этот раз все было окей, ведь папа просто дурачился. «Не плааачууут», – завывал он и на «ууу» голос делал так низко, что даже подбородок к груди прижимал.
И вдруг Шу-Мэй замолчала. Папа Джин-Хо повернулся от посудомойки и посмотрел на Джин-Хо. Стало очень, очень тихо. Он на цыпочках пошел обратно в гостиную, и Джин-Хо, соскользнув с высокого стула, за ним.