предопределены, то признаем, что на крыльях своего пятистопного ямба Тхоржевский «привнес» в переводную работу отнюдь не самое худшее: страшную силу собственного неверия и… глубину веры. Культуру символизма, звук и дыхание русской поэзии Серебряного века… Влияние европейской послебодлеровской лирики, веяние стихов Анненского, Сологуба… Чудится даже влияние определенной живописи. Может быть, палестинских работ Поленова:

Весна. Желанья блещут новизной.Сквозит аллея нежной белизной.Цветут деревья – чудо Моисея,И сладко дышит Иисус весной.

Характер поэта выражен уже в расстановке знаков препинания. (Существенно, что персидская поэтика требует смысловой цельности строки, не любит разрывов, сдвигов, переносов. Здесь от этого правила есть легкие отступления, не такие, как у неумелых переводчиков, не в ущерб поэзии и движению стиха.) Тхоржевский не старается сохранить восточную транскрипцию библейских имен, зато в данном контексте они звучат естественно. Очевидно, на единообразии транскрипции во всех переводах, даже если по-разному пишется имя самого Хайяма, не стоит настаивать, ведь имена входят в звуковой и зрительный образы.) В его переводах стихов Хайяма, связанных с Библией, есть нечто от «Нежности ветхозаветной», говоря словами давней поэтессы. Я бы сказал, что переводы эти, востоковедами не единожды обруганные за «вольность», выполнены непринужденно и целомудренно…

И, естественно, в этих переводах, давление которых сказалось на развитии новой русской поэзии, много личной судьбы, судьбы России… Это недоказуемо, но это чувствуется:

О, если бы крылатый Ангел мог,Пока не поздно, не исполнен срок,Жестокий свиток вырвать, переправитьИль зачеркнуть угрозу вещих строк!

Или другое четверостишие:

Ловушки, ямы на моем пути —Их Бог расставил и велел идти,И все предвидел. И меня оставил.И судит! Тот, кто не хотел спасти!

…Важным этапом в поэтическом переложении и осмыслении наследия Хайяма следует назвать большую работу нашего современника Германа Плисецкого. В звучании его четырехстопного анапеста впервые возникла зыбкая, колеблющаяся, но уже неразрывная связь с неуловимым звуком персидского стиха. С необыкновенным упорством, с творческим упрямством Плисецкий во всех случаях «вытянул» стих, сохранил верность единственному избранному размеру. Часто пренебрегая буквальной точностью, жертвуя подчас многим, переводчик сделал упор на резкой, рубленой афористичности Хайяма и передал ее твердо и уверенно. Конечно, поэзия, которая вовлекает в свою ткань афоризмы, не должна ими исчерпываться. Вероятно, к отдельным четверостишиям Хайяма в переводе Плисецкого могут быть предъявлены претензии. И тем не менее работа Плисецкого стала в своей области новым словом. В этих переводах много темперамента, сжатой страсти:

Дай вина! Здесь не место пустым словесам.Поцелуи любимой – мой хлеб и бальзам.Губы пылкой возлюбленной – винного цвета,Буйство страсти подобно ее волосам.

Что мы знаем о Хайяме, кроме краткой «биографической справки»? Иной раз остряки-эрудиты процитируют тот или иной перевод Румера или Державина, приглашая к попойке… А мы не знаем даже, пил ли он вино… Или то был некий духовный «напиток», заключающий в себе все сущее. Не об этом ли – рубаи, своеобразно переведенное Т.Лебединским:

То вино, что по сути способно принятьразных видимых форм очертанья,Что способно животным, растением стать,изменять даже форм очертанья, —Не исчезнет и будет все то же вино,Так как вечную сущность имеет оно.

Для того чтобы объять массу поэтической «информации», этому переводчику понадобилась форма, несколько напоминающая «Столбцы» Заболоцкого…

Как бы то ни было, именно духовность поэзии Омара Хайяма навеки слилась с духом русской поэзии. Эта высокая духовность будет вечно жить в непрекращающемся переплетении культур… И Егише Чаренц, создавая свои «Рубаи», конечно, думал о Хайяме. Тень грандиозного здания иранской культуры, изливающего потоки света на все четыре стороны, эта легкая тень легла на Закавказье… И, несомненно, не только о вине, заполняющем чашу, но и о «духовном вине» говорится в стихотворении грузинки Анны Каландадзе, которое знаю в прекрасном переводе Арсения Тарковского:

На грудь твою, Хайям, струится ток багряный,И пьяный ветер гнет и треплет дерева,Их корни пьют вино, и сыплются на раныСердечные твои – соцветья и листва.И розе не до сна. Когда она почтилаСозвучья, бережно хранимые людьми,Кружились лепестки над вековой могилой.И плакал, как дитя, великий Низами.Из праха твоего все на земле кувшины.И этот наш кувшин, как все они, из глины,И не увял тростник – узор у горловины,И счета нет векам,Как стали из него впервые пить грузины,Омар Хайям!

В одном слегка ошибся Арсений Александрович, дивный наш переводчик (впрочем, ошибка эта собственно для поэзии в конце концов малосущественна). Разумеется, плакал над могилой Хайяма не великий Низами Ганджеви. А менее известный, но также весьма достойный и прелестный средневековый писатель Низами Арузи Самарканди. Анна Каландадзе определенно имела в виду «Рассказ седьмой» из главы третьей сочинения прозаика Низами, которое называется «Собрание редкостей, или четыре беседы». Здесь стоит процитировать это место полностью: «В году пятьсот шестом (1112 – 13) в Балхе на улице Работорговцев, в доме эмира Абуда Джарре остановились ходжа имам Омар Хайям и ходжа имам Муз-зазафар Исфизари, а я присоединился к услужению им. Во время пиршества я услышал, как Доказательство Истины Омар сказал: «Могила моя будет расположена в таком месте, где каждую весну ветерок будет осыпать меня цветами». Меня эти слова удивили, но я знал, что такой человек не станет говорить пустых слов.

Когда в году пятьсот тридцатом (1135/36) я приехал в Нишапур, прошло уже четыре года с тех пор, как тот великий закрыл лицо (свое) покрывалом

Вы читаете Сад любви
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату