Её ждала новая жизнь.
***
Индюшка вышла, и спецы переглянулись со значением.
Первый сказал:
– Едва не упустили в этот раз. Семёныч уже собирался сигналить пробуждение.
– Юзом больше, юзом меньше… – философски ответил второй.
– Не скажи, не скажи. За потерю такой головы, как у Калинской, нам с тобой обоим головы снимут, и ещё мало будет.
Первый брезгливо сгрузил медузу в контейнер и потянулся к интерфейсу утилизации.
Второй подошёл к обзорнику, за которым жужжала яркая и беспокойная имитационная оболочка «Социума».
– Не пускать больше к ней этих тварей – и всех проблем. Будто не знаешь, как это делается.
– Ох, я бы с радостью. Но не тот случай. Там контракт сам Адинцев писал – а это знаешь какой был человечище! У него ещё мой батя учился. Всем контрактам контракт. Пункт к пункту, не подкопаешься.
– Так он умер уже, Адинцев твой. Сколько лет прошло!
– Адинцев-то умер, а контракт вечен.
– Ну, значит, отправитель медуз однажды устанет их отправлять. Уж он-то не вечен.
– И то хлеб. Хотя упрям, скотина. Это какая была? Четырнадцатая?
– Или пятнадцатая…
– Погоди, она ещё не поджарилась.
Первый достал медузу из утилизатора, ловко вскрыл упаковку, прочёл с выражением:
– Я всё ещё здесь, всё ещё жду тебя, всё ещё упрям как осёл. Ты помнишь, что Казимир – значит «упрямый»? Всё ещё люблю тебя. Возвращайся, милая.
– Ну что, четырнадцатая?
– Пятнадцатая.
Оловянный лётчик
В приглашении было написано, что охота на голема состоится в пятницу. За семь лет существования Машины Ной ни разу не участвовал в охоте, но приглашения получал исправно – в канцелярии братства помнили каждого. Обычно Ной с лёгким раздражением выбрасывал эти серые бумажки и тотчас забывал о них. Но теперь был особый случай, о чём секретарь сообщил отдельной дважды подчёркнутой строчкой. Этот голем – последний. Сам Председатель – фратер Яков – обещал быть.
Беспокойство пришло в понедельник утром. Вот как это бывает: ты принимаешь душ, или чистишь зубы, или уже завариваешь кофе. Шальная, непрошеная мысль зигзагом прорезает сонное твоё сознание, от одного полюса к другому, и ты замираешь, будто ужаленный. Роняешь мочалку, недоумённо смотришь на зубную щётку, льёшь молоко мимо чашки прямо на кота.
В этот самый момент из-за одной глупой мысли ты становишься другим. Ты ещё не осознаёшь, но обратной дороги нет.
Ной смотрел, как кот, строя обиженную морду, но на самом деле довольный, вылизывает мокро-молочный хвост. Ной не видел кота, не видел кухню. В черноте, где-то внутри головы, между глазами и затылком, между правым ухом и левым – в том самом месте, где слышим мы обычно внутренний голос и видим картинки из прошлого, – билась, пойманная за хвост, а скорее – поймавшая самого Ноя, скользкая и противная шальная мысль.
«Что, если…» – всё, что есть плохого в этом мире, начиналось именно с этих слов. Впрочем, немало хорошего тоже.
Кот Негодяй, характер которого полностью соответствовал имени, долизал свой хвост и принялся орать – мяуканьем эти звуки не назовёшь: ещё, ещё, ещё. Не способный думать ни о чём, кроме гипнотического «что, если…», Ной вылил остатки молока в Негодяево блюдце.
На кухню вошла Машка, завёрнутая в своё любимое синее полотенце. Кожа у Машки была бледная с блеклыми веснушками. Волосы тоже бледные – не то пепельные, не то вообще бесцветные. И глаза – серые. Потому Машку Ной звал мышкой. Мысленно.
– Что ж ты делаешь! – всплеснула руками Машка, сурово глядя на кота, который с её появлением стал лакать молоко с удвоенной скоростью, не без оснований подозревая, что неумолимая Машка молоко реквизирует: у Негодяя была непереносимость лактозы. – Конечно, убирать-то мне!