Я один на острове. Необитаемом? В эти мгновения — да. Сейчас я один в центре всего мира, который вот-вот полетит к чертям. Где-то еще есть Хрущев, где-то Кеннеди, где-то на Кубе стоят наши ракеты, куда-то идут американские военные корабли. И все чревато, все непоправимо, и сейчас немедленно начнется война. Погаснет фонарь, заткнется на полуслове диктор в громкоговорителе. И наш остров бесшумно уйдет на дно морское.
Надо бы наложить на это изображение фонограмму — дьявольский голос Шаляпина-Мефистофеля, издевающегося над человечеством:
Если бы я тогда был такой, как сейчас — после всего, что мы пережили за эти годы, — я бы подумал, возможно: Господи, Твоя воля, не наша. Заслужили!
А тогда — какой я был? Под качающимся фонарем, освещаемый, как истерическим стробоскопом, — шутка ли! — светом мировой Истории. Темное и светлое, темное и светлое…
…Вернулся в “дом кино”. Там было по-прежнему весело. Вобла и “сучок”. Не помню, рассказал ли я о том, что услышал на площади под фонарем, или нет.
Март 63-го. Ялта. Гостиница “Ореанда”.
Я уже не первый раз в Ялте, привык к тому, что здесь всегда и в любой момент есть море, о котором я так мечтал в детстве. Я не пловец, но это уже мое море, законное, не выдуманное, не в мечтах шумящее, не из окна поезда, спешащего в Ереван, слепящее.
Утром Сашка, поджав ноги на верхней полке, первым в купе — где-то на подъезде к Туапсе — увидел море. Сначала было только предчувствие — в цвете и воздухе пространства, потом море блеснуло — слепяще — сразу всей расплавленной солнцем плоскостью и заняло все окно.
Майор-пограничник с полки напротив, спавший в майке и галифе, чтобы не показываться маме в трусах, крестом, как гимнаст, оперся руками, обозначив мускулы, об обе полки и деликатно опустил большие босые ступни на коврик.
Весь день дороги накануне майор ненастойчиво ухаживал за мамой, и ей это нравилось. Он пил коньяк и танцующий в стакане боржом, угощал конфетами “Мишка” в синих фантиках и хрустящих серебряных обертках, обнимал Сашку за плечи — глядя на маму — и звал его к себе на заставу.
Поезд встал вдруг, с мощным толчком прозвенев всеми стаканами и ложечками во всех купе, и замер напротив моря.
— Надолго, отец? — спросил майор у проходившего по коридору проводника.
— Пемзу набрать успеете, — ответил тот.
Бежали вдвоем с майором, спрыгнув с подножки и даже не взглянув на куски рыжей, дырчатой пемзы между шпалами, через полосу песка и мелкого каменного крошева. Сидя на берегу, на песке Сашка, нервничая и торопясь, распутывал шнурки, майор стянул сапоги. Подвернуть наспех брюки, тронуть босыми белыми ногами пенящийся, покорный, теплый — каждым дыханием прибивающий к берегу чистый морской сор — прибой. Войти в море. Первый раз в жизни. Сразу же — откуда-то снизу из живота и к горлу — задыхание восторга и страха.
Страх и наслаждение. Страх и наслаждение!
Шаг, еще шаг по дну, напрягая, поджимая пальцы, чтобы не скользнуть, — вода выше, уже брюки намокли, а восторг влечет туда, где впереди темнеет полоса обрыва, — к зачаровывающей глубине.
Сзади крики, мамин, что ли, испуганный голос из тамбура. Скорей, скорей! Подхватив обувку, назад. Тетка, подвернув подол, полный крупных кусков пемзы, никак не взберется на ступеньку. И в последнюю, как показалось, секунду майор сильно и спокойно подхватывает Сашку и поднимает — вперед босыми ногами — к тамбуру. А уже прошла по всему составу судорога, тронулись, и это медленное, но нарастающее с каждым тактом могучее паровозное движение — вдоль моря.
Сидели на полке, рядом — мама, напротив, улыбаясь — оба, не обуваясь, глядя вниз на свои шевелящиеся пальцы, нежно и сухо стянутые солью. Майор пьет коньяк.
— Еще успеешь, — говорит он, — еще накупаешься. Там, где будете жить, наверное, есть море?