Началом жизни считаю 57-й год — Фестиваль молодежи и студентов, ВГИК…
Сокольники. Деревянный дом. Первая “не детская” любовь.
Эхо от бодрого стука босых пяток черных йеменских иудеев по настилу сцены в театре на площади Журавлева — в 57-м, во время Фестиваля молодежи и студентов — откликнулось — аукнулось — через пятьдесят лет — в Тель-Авиве, в закусочной возле рынка Кармаль — над тарелкой йеменского супа.
На выступление израильской делегации меня привела моя любовь из противоположного дома — Ира, с которой мы поступали на сценарный факультет ВГИКа. Тогда — яростная сионистка, много-много позже жена знаменитого советского разведчика, сотрудница радио “Свобода”. Умерла в Мюнхене. Я искал ее там и не нашел.
Черная гривка-шапочка еврейских волос над голым — до пояса — маленьким полненьким телом. И как снималась — скатывалась — в наклоне — с повисшими — так трогательно болтающимися в голубом искристом воздухе — нежными розовыми мешочками-грудками — матовая шкурка чулка с крошечной ножки — с соблазнительно шевелящимися влажными пальчиками. Оттиск металлической застежки на розовой коже бедра. Вечно-прелестные слова: не надо, я сама. Ну подожди, подожди. Я сама. Не торопись. Какой ты смешной.
Ох, какой же я был смешной!
И всё же! Я или Сашка?
Мы вместе с ней поступали на сценарный. Ее не приняли. А если бы приняли и мы бы вместе учились? Ничего того, что сейчас, — не было бы?
Опять же к вопросу о предопределении и зависимости судьбы.
Ранний сексуальный успех, ранняя сексуальная катастрофа или раннее сексуальное равнодушие — это как три надписи на камне при развилке дорог, уводящих в будущее твоей жизни и твоего характера.
Вспомнил вдруг плохо одетого возбужденного мальчика, ходившего в институт с одной только книгой под мышкой, но так, чтобы это было заметно, — “Пролегоменами” Канта. Тот мальчик был — я. А “Пролегомены” я так никогда и не прочитал. Все времени не было. Да и скучно.
Это было в то далекое время, когда я изо всех сил старался выглядеть умнее, чем был на самом деле. Впрочем, некоторые рудименты этого сохранились до сих пор. И по-прежнему мне это стоит труда.
Каждый живет еще и для того, чтобы стать частью чьих-то воспоминаний.
“Интересно, я существую в чьих-то воспоминаниях?” — писал я в 1982 году. Существую, оказывается. В Мамонтовке, на празднике у замечательного фотографа Миколы Гнисюка, выпускник ВГИКа моего года, художник, вспоминал, как в 1961 году он шел с кем-то — видимо, из моих знакомых студентов — по Гагаринскому переулку, тогда улице Рылеева. И я вроде бы бежал навстречу с криком: “Хемингуэй умер!” Не знаю, насколько это точная картинка, но нечто подобное вспомнилось и мне.
Надо еще знать, кем тогда для нас был Хемингуэй!
— Великий Пан умер!
Это было в те времена, когда “Фиесту” мы любили больше, чем “Прощай, оружие”.
Никогда не мог определить, кто же мой самый любимый писатель. Они все мои самые любимые. И я совершенно убежден, что они все — французы, англичане, русские, американцы, евреи, немцы — независимо от времени их существования, веры или неверия, независимо от того, кто из них плохой или хороший человек, — некоторые, может быть, даже воры и сумасшедшие, наркоманы и самоубийцы, даже отлученные от церкви, — они все в раю.
Куба, Гавана, 88-й. Прилетаем на фестиваль вместе с Галей Долматовской и Сашей Кайдановским. Дом Хемингуэя. Кабинет. Мебель. Книги. Чучела. Ружья. Фотографии. Спальня. Сортир с “библиотекой”. Могилы собак. Чувство необычайной растроганности. Деревня, где как бы жил Сьенфуэгос. Синяя лагуна, бедная яхта, такие же старики, такие же мальчишки. И сразу же, конечно, в памяти — Гена. Шпаликов. Кто бы мог подумать тогда, когда мы смеялись и подражали, что я буду через окно рассматривать дом Хемингуэя. И почему я, а не он?