ногой ступеньку и, счастливый, оказался в тамбуре.
Он мог сейчас поцеловать эту чудную, спасшую его руку. Как целовал мамины руки, когда был маленький. Он и маму любил в этот момент — ужасно, до слез. И эту руку. Он поднял глаза, чтобы увидеть лицо. На мгновение ему показалось, что это тот капитан, который по дороге сюда показывал ему море.
Но человека-руки уже не было в тамбуре.
— Сталин-Пушкин, Сталин-Пушкин, — поспешая вперед, конструктивная скорость 75 км/ч, бормотали колеса. — Пушкин-Сталин, Пушкин-Сталин…
Дозорный на сторожевой башне Эльсинора, увидев хвост состава, вильнувший и исчезнувший за горизонтом, стукнул алебардой о каменный пол.
— Ну и ладушки, — усмехнулся. — Баба с возу — кобыле легче!
“…Исследователи новейшей России часто говорят о «длинных семидесятых» — периоде, закончившемся в 1982-м или даже в 1986 году”.
Запись 1986 года
Довелось наконец жить в то время, когда бессмысленно и безнадежно — убеждать вора, что воровать плохо, негодяя, что плохо негодяйствовать, обманщика — обманывать, лицемера — лицемерить.
Бессилие личности как роковое клеймо времени?
Запись 1986 года
Когда натягивается кожа над нарывом, краснеет, начинает чесаться, — у вас появляется непреодолимое и сладострастное желание вскрыть нарыв, не дожидаясь, покуда он сам прорвется. Вы берете бритву и, полоснув по коже, испытываете ощущение сродни оргазму. И смо?трите — не можете оторваться, — как медленно клубится отвратительный гной, выдавливаясь наружу из рассеченной щели…
В Истории иногда происходит нечто похожее.
Чем же все-таки был этот громкий 5-й съезд кинематографистов в мае 86-го года?
Отвечаю. Прорвавшимся наконец в такой — радикальной — форме желанием быть личностью. Свободной — и не бессильной — личностью.
Свобода — дар Божий, которым почему-то распоряжаются люди. Свобода первичнее демократии и лишена ее условностей и компромиссов. Демократия лишь одна из форм свободы, ее частный случай. Свобода вообще происходит от внутренней свободы каждого человека. А для демократии это необязательно.
Управление демократией — при всей возможной внешней демократичности — все равно неизбежно иерархично, как и всё. И она, увы, представляет собой — своими же руками созданную — мышеловку, где вместо сыра — желанная свобода.
Но все равно — это был прекрасный май, это был восторг момента.
С Валерой Приемыховым и Андреем Бенкендорфом, режиссером из Киева, я был в счетной комиссии Пятого съезда. Возглавляемой — назначенным, конечно, — оргсекретарем одного из среднеазиатских союзов. Имени не помню — помню наколку на руке.
Почему я назвал только три фамилии? Потому что мы трое были из бунтующего большинства. И это был бунт даже не против тех, кто сидел в президиуме. Это был бунт против всего, что накопилось к 86-му году и стало переливаться через край.
И это я, тихо посоветовавшись с двумя сторонниками, передал через Риту Синдерович, нашу связную, в зал — Борису Васильеву и Рустаму Ибрагимбекову, что — “по инициативе счетной комиссии” — готовится некая поправка, решительно меняющая регламент. А это повлияет на результаты — не в интересах большинства.
Они прервали антракт, вернули всех в зал, и зал проголосовал за сохранение утвержденного регламента.
Перед дверью нашего — какого-то кремлевского — помещения стоял удивленный происходящим охранник — парень из “девятки”. Ритка Синдерович отчаянно кокетничала, и он пропускал ее. Я просил ее позвонить Ире. А Ире чуть ли не каждые полчаса взволнованно звонил Андрей Смирнов, который не был делегатом съезда, но был одним из закулисных инициаторов нашего бунта.
Считали и спорили мы долго — все сроки прошли, был уже поздний вечер. И мы наконец вынесли — на плечах, как гробик с прошлым, — длинную картонную коробку со всеми карточками-результатами…
Никто, как Чехов, — в России — не выразил с такой тоскливой надеждой эту вечную иллюзию, что “скоро все изменится”.