От нее пахнет ребенком, и долго еще, услышав где-то по случаю такой запах, он видел ее, сидящую на бортике ванны — в том городе, которого, может, никогда и не было, как и моря.
Но деньги Зоя ему дает.
Обольщая себя — как в детстве, под одеялом — сладкой надеждой на славу, я хотел написать роман о демонах искушения. О демонах, которые охотятся за нами, подростками, и прикидываются ангелами. И порой — успешно.
Но с романом не получилось.
А если бы — кино?
Черт его знает! Мизансцены-то ведь не очень интересные, как ни крутись с камерой. Если только за счет актерской игры?
И этот мальчик… И как мне объяснить актеру, что Сашку надо играть так, чтобы мы чувствовали, что он чувствует то, что она чувствует? А как сделать так, чтобы она покраснела? Ей обязательно надо покраснеть. Не потому, что ей стыдно. А потому, что она понимает, что он чувствует то, что чувствует она.
Загорский с сумкой для продуктов выходит из своего дома, демон в красной рубахе. Сейчас перейдет улицу — в лавочку, возьмет батон белого хлеба, сто грамм сливочного масла, которое ему запрещено из-за желчного пузыря, и бутылку ряженки. Но домой не вернется, медленно, тяжело перейдет на другую улицу — в букинистический. Товароведом там седой армянин с молодым лицом, его друг. Загорский не видит Сашку. И слава богу! Прощай, Загорский!
Теперь подняться в Гору. Позвонить в дверь. Лариса. Удивленно, глядя на его взволнованное, отчаянное лицо:
— Ты к Алине?
Он молчит, он знает, что Алины нет. Он смотрит на нее. Она с интересом прислушивается к его молчанию. Он — с трудом — давит из себя:
— К вам…
— Ко мне? Ну… заходи…
Он садится на диван. Она придвигает кресло, усаживается напротив. Ему нужно решиться и сказать свою просьбу. Но она — раньше:
— Ты уже целовал мою дочку?
И вдруг, улыбаясь, как змея, вытягивает вперед ногу и ставит свою белую сухую стопу с алыми ногтями между его ног.
— Все здесь, все здесь, да? — тихо, глядя ему в самые глаза. — Бедный дурачок.
“Что? Что? — с ужасом кричит он внутри. — Что вы делаете?”
— Фу, фу, фу… — чуть шевеля пальцами, улыбаясь, глядя на его пламенное, сгорающее лицо. — Фу, бесстыдник.
И все глубже втискивает большой палец в тесное расстояние между двумя пуговицами ширинки, улыбаясь ему — в несчастные — глаза.
— Ее нет и не будет до вечера, — вдруг совершенно спокойно говорит она и убирает ногу. — Она на занятиях музыкой.
Но, услышав просьбу, деньги дает легко, не спрашивая зачем. И, выпуская за дверь, вдруг — печально:
— У тебя трудная жизнь, мальчик, я знаю. У меня тоже.
Всякое пересечение с жизнью у подростка — птицы, ненароком влетевшей в тесную, заставленную вещами комнату и бьющейся там изо всех сил отчаяния, — во сто крат грандиознее, провиденциальнее и символичнее, чем у взрослого.
Осталось зайти в театр, забрать долг у старшего друга, восемнадцатилетнего губастого и конопатого рабочего сцены. Он — до получки — задолжал Сашке за две бутылки портвейна.
Сашка вынес тогда из номера три тома Островского, издания Маркса. Борис возил их собой, потому что там был “Лес” и “Без вины виноватые”. Пропажа обнаружилась, но думать стали про одного актера, уже замеченного в таких делах, и теперь его — без объяснения причины — в дом не звали.
Островского Сашка и старший друг, предъявивший паспорт, загнали тому самому букинисту-армянину. Возможно, Загорский купит эти книги у своего друга, или даже тот любовно подарит их ему. Возможно, отчим увидит их, придя к Загорскому на репетицию, и разгневается против Сашки. Но будет уже поздно.
А долг за портвейн был мизерный, гроши, но сейчас бы пригодились.
Губастого в театре он не нашел, наверное, тот прятался. Проходя через пошивочный цех, Сашка увидел трех портних с красными лицами — перед ними на столах с ярко слепящими лампами лежали красные полотнища флагов. Женщины, одинаково наклонившись, пришивали к ним черные ленты — траур. Зачем? Выяснять Сашка не стал, не до того было…