берете.
Две девочки лет по четырнадцать, у одной голова в светлых кудряшках, у другой “химия”, одна в штанах, другая в мини, с потемневшим бинтом на крепкой загорелой ноге. Обнявшись, стоят перед фотографом. Хихикают, толкаются и замирают по его сердитому приказу. Но глаза живые. И в них, как ни странно, больше, чем у других, надежды на что-то.
Рядом со мной на скамейку опускается гражданин Старой Руссы эпохи лигачевской борьбы с алкоголем. У него в авоське четыре полных химически- зеленой жидкости флакона по двести грамм.
— Огуречную воду достал, — с усталым удовлетворением сообщает он мне. — Там вообще убийство было.
К Троице, видимо. Троица ведь 22 июня, надо же на стол что-то поставить.
Оказывается, приятно ходить по булыжной мостовой. Я уже забыл. Навстречу женщина идет медленно, задумчиво, держа перед грудью, как букет, кулек, из которого торчат рыбьи хвосты.
Красивое место — набережная Достоевского. Молодая женщина в красной косынке, упираясь коленями в мокрые скользкие мостки и сияя голыми ногами, подалась всем телом к воде, одной рукой из стороны в сторону широко полощет белье.
А столовая, где я регулярно, давясь, съедаю чудовищный гуляш, оказывается, ни больше ни меньше, бывший трактир “Столичный город”, где сидели “русские мальчики” — братья Карамазовы, и Иван рассказал Алёше “Легенду о Великом инквизиторе”. Столовая расположена на углу улицы Энгельса и улицы Кириллова. Тоже довольно знаменательно.
Пожилая квадратная раздатчица говорит с покровительственным вздохом суетящейся, грязно-белой посудомойке с изуродованным стянутой к подбородку кожей маленьким, безумным лицом:
— Ах ты, мадонна.
Заходил, конечно, и в музей Достоевского. Люди все очень хорошие, наследники Смирнова, тоже энтузиасты на бедной зарплате. А на стене — в рамочке: “Коллектив дома-музея Ф. М. Достоевского продолжает борьбу за звание коллектива коммунистического труда”.
Тогда я и не предполагал, что когда-нибудь буду писать сценарий для телесериала “Бесы”, как-то странно и малозаметно допущенного для показа на канале “Столичный” в 2008 году. Однако думал о романе часто. И всякий раз приходил в мыслях к одной и той же идее. Роковая, позорная для властелина, непоправимая ошибка Николая Первого — казнь декабристов — тоже поспособствовала появлению Нечаева и всей последующей бесовщины.
“Петруша Верховенский” как тип, “бесовщина” как явление — величины, увы, практически постоянные для нашей “цивилизации террора”, хотя идеи их, цели, аргументы, методы могут бы переменны.
Чаяния добра и победы его над злом иногда так же безжалостны, как и само зло.
И все же… Гении, хоть они и смертны, наделены жизнью вечной. Потому их творчество может быть как угодно трагично и апокалипсично, но при этом заключать в себе оптимизм в высшем его смысле. Неся в себе интуитивное ощущение вечной жизни, они несут в себе и знание о неибежности возмездия, справедливости и воздаяния. Гений как будто уже побывал на Страшном суде и убедился, что отерта будет каждая слеза с очей.
Я придумал каждую новую серию начинать романсом на пушкинские слова и попросил композитора картины Юрия Красавина, справедливо рекомендованного Леней Десятниковым, такой романс написать.
Кому-нибудь приходило в голову? Представить себе всех “бесов” на других местах, если бы Верховенский “победил” и стал “властелином России”. Всех. И Шигалева, и Лямшина, и Виргинского. Петруша, например, уничтожил бы Ставрогина через неделю после победы.
Если бы я делал “Бесов” для другого кино — по-другому, — я, может быть, написал бы сон Петруши Верховенского о будущей России под его началом. С натуры.
“Так, например, входит Нечаев. Тут и какое лицо… и говорили, будто бы он с бородавкой — но никакой бородавки, а если, говорят, его просмотрел