надежд, и вдруг такой исход. Мы были очень расстроены, тем более что письмо очень поздно пришло и странно, что вы об этом сообщили письмом. Ведь не чужие. Столько лет мы знаем тетю Дору и хотелось бы проводить ее в последний путь по-христианскому обычаю. Я не могу представить тетю Дору не живой. Хоть давно не видела ее, но ясно вижу ее живой, хлопотливой, заботливой. Дядя Коля, я сразу написала вам письмо, но потом разорвала. Я не умею утешать. Все слова мне кажутся в таких случаях пустыми, бессмысленными. Сознание, что эта разлука навсегда, навечно, меня убивает. Со словом смерть впервые пришлось мне вплотную столкнуться в 48 году. Я понимала, что можно [умереть] и умирают люди от старости, на войне убивают.
Но чтобы моя сестра в 18 лет, такая родная, такая близкая, теплая и вдруг ее не стало. Не могла я с этим смириться, я убегала за деревню в кусты, царапала землю, плакала, кричала, молила бога, чтобы он оживил Люсю. Я никогда не произносила ее имени вслух, но днем и ночью она стояла в глазах. Ночами я чаще всего плакала тихо-тихо, чтоб ни одна душа не слыхала, и измученная засыпала тяжелым сном. Я и так росла замкнутым ребенком, а после этого еще больше ушла в себя и, пожалуй, один отец меня понимал, но мы сторонились друг друга и каждый нес свою ношу один. Меня мучал, что мучал, жег стыд что ли, не знаю, как назвать это чувство, почему она умерла, а не я. И не раз в моей детской головенке билась страшная, недетская мысль — умереть, но когда я была почти готова это сделать, мне жалко было мать и отца. Если бы мы когда все вместе поплакали, поголосили бы, может было бы легче. Но все мы скрытные и несли в душе муки ада, слезы, тоску, крик задушенный. А потом 60, 63, 66 годы. Невосполнимые, необъемленные разумом утраты. Я не умею успокаивать, дядя Коля, и пишу это лишь потому, что я знаю цену таким утратам и нет у меня слов утешения, я просто скорблю с вами вместе и понимаю ваше горе.
В памяти сердца всегда будут живы дорогие нам образы, пока сами живы, и горечь, боль утраты тоже навсегда с нами. Приезжайте к нам, может, среди людей вам будет полегче.
От деда — племяннице Галине. Незаконченный черновик. Июнь восьмидесятого. Моя пятидесятилетняя тетя Галя, о которой тоже идет речь в письме, в это время справлялась с горем по-своему; с дедом, непреклонным в оценках и требованиях, они не дружили, и месяцы ушли на то, чтобы ужиться вдвоем.
Ты пишешь, Галочка, что тебе пришлось встретиться со смертью в 1948 году, когда у вас умерла, если я не ошибаюсь, Люся… Дора и я счастливо избежали этой встречи до мая 80 г. Я вспоминаю, как это случилось, и не буду говорить. Семью моей Маши несколько раз на протяжении каких-нибудь лет 30, а может, и меньше — потрясали похороны: одного, другого, третьего. Это то, что я знаю. Да! Тяжелые были утраты. Мы к нашему счастью всего этого не испытали. До этого года все мы живые — были налицо. Тем-то и тяжела наша утрата, тем-то она и болезненна. Прошло первых 23 дня весенних, солнечных дня — как Дора покинула нас. А я и до сих пор не могу смириться с этим. Ты представь себе, с утра до 7 часов вечера 5 дней в неделю я, здоровый человек, не нахожу себе места в пустой квартире. Раньше — где бы я ни был, чем бы я ни занимался, — я знал, что буду дома, меня ждут и чем скорее я приду домой — тем лучше. А сейчас я уже не тороплюсь, потому что все равно меня никто не ожидает. Тяжко, Галочка, так что и не выговорить. И представь себе, что я испытываю то же чувство, как и ваше… Почему она умерла, а не я. Она ведь как мать, как бабушка нужнее оставшимся в живых молодым людям — чем я. При всем своем желании я не могу ее заменить ни в какой части.
И вот с таким настроением, с таким самочувствием и приходится жить. И еще одно важное обстоятельство это то, что при жизни бабы Доры у нас с Галей не было тесного контакта. Я много раз ей указывал на ее безучастное отношение к своей матери, на отсутствие с ее стороны помощи в работе, по дому, по кухне… И это не могло не сказаться на наши отношения. Характер у Гали не простой, замкнутый, она очень близка к брату с детства. Я не разделял ее вольного отношения к домашним обязанностям, а мать ее оберегала и делала всё сама, считая, что она достаточно устает на работе и в своих длинных поездках на метро на работу и обратно. И вот теперь и сказывается эта отчужденность между ею и мною.
Однажды при одном свидании в больнице мне тетя Дора напрямик высказала свое пожелание относительно нашей жизни без нее. Она прямо сказала: «На всякий случай. Кто знает, чем кончится моя операция, так чтобы ты знал мою просьбу. Побереги Галку, она у тебя одна. Она у нас скрытная, и не жди, чтобы она у тебя просила. Делай сам, ей и так несладко». И когда я ей заметил… ну что ты говоришь такое, все кончится хорошо и ты будешь с нами дома — она на это мне ответила, что исхода операции она не знает, но высказала свою последнюю просьбу.
Николай Степанов — сестре Марии. Осень 1980-го; мой семидесятитрехлетний дед пытается как-то наладить жизненный оборот. В двухкомнатной квартире на Щелковской, где живут они с дочерью, у каждого из них свое хозяйство. В письме, на которое он тут отвечает, сестра дает по его просьбе подробные, пошаговые инструкции: он не умеет готовить даже простейшую еду.
…Перельешь — посоли по вкусу и ставь вариться, все время помешивая, чтобы не прикипел. Ну как варят обычно кисель или манную кашу. Готовность варки узнаешь, как у манной каши, манная каша как начнет увариваться, то ведь булькает и от краев все собирается на середину, а это